Земля незнаемая. Зори лютые
Шрифт:
Ордынцев увидели враз, едва перемахнули гряду курганов. Упрежденные своими караулами татары дожидались казаков. Наметанным глазом Фомка заметил — крымцы не все. Догадался мигом, ушел Бурнаш, выставил заслон.
С визгом помчались татары навстречу казакам, сшиблись, бьются осатанело, да не выдержали напора, сломились. Подмяли их казаки.
— Вдого-он! — раздался зычный голос Фомки, и хлестнули казаки коней.
Бурнаша настигли у пересохшей речки. Повернулась орда, встретила казаков в сабли. Справа на крымцев куренной атаман Фомка насел, слева —
У Бурнаша силы хоть и больше, но орду многодневные походы утомили, и богатая добыча в бою — тяжесть.
Напористо, с лихой удалью бьются казаки. Крепко стоят татары. Анисим в самую гущу втесался. Заржал конь, кровь почуяв. Татарин саблю над Анисимом занес. Тут бы и конец казаку, но конь спас, вздыбился. Молнией мелькнула у самых глаз татарская сабля, и миновала смерть. Успел Анисим достать крымца саблей…
До темени держалась орда, а когда над степью сгустились сумерки, дрогнули, побежали крымцы, бросив награбленное на Руси добро и полон.
Князю Одоевскому государь повелел ведать посольскими делами. Честь велика, да хлопотная. Не успел обвыкнуться, как из Крыма от боярина Мамонова, русского посла в Бахчисарае, письмо. Отписывает он, что царевичи Ахмат и Бурнаш ходили на Русь по указу Менгли-Гирея, потому как хан обещал помощь королю Сигизмунду. И что за нее Сигизмунд обещал Менгли-Гирею ежегодно по пятнадцать тысяч рублей…
Прочитал Одоевский письмо, поскреб заскорузлыми ногтями лысую голову, вздохнул:
— Эка печаль! — На маленьком птичьем лице огорчение. — И что за народец? Неемлется хану.
Поглядел в затянутое мутной слюдой оконце. Косой дождь мелко сечет, шумит за стеной ветер, а в посольской избе пусто и тихо, только слышно, как в передней дьяки Морозов и Мамырев похихикивают, слушая побасенки дьяка Мунехина. Тот умен и на язык остер, рассказывать горазд, обо всем ему ведомо. За умничанье князь Одоевский недолюбливает дьяка. Он думает, что надобно Мунехина отправить во Псков, пускай там разум выказывает.
Князь снял с колка меховую шубу, долго одевался, кряхтел, потом, переваливаясь, вышел в переднюю. Дьяки, как по команде, смолкли, повернули к нему головы. Одоевский повел хмурым взглядом, прогундосил:
— Пустословите, ино дел нету? Эк вас! А ты, Михайло, — остановил глаза на Мунехине, — дьяком к посадникам псковским поедешь. — И уже на выходе: — У государя буду, коли кто искать меня восхощет…
Обходя стороной лужи, Одоевский миновал Успенский собор, ступил на высокое крыльцо великокняжеских хором. Отирая подошвы сапог, князь подумал, что за этими дождями, верно, морозы начнутся, вишь, как осень хозяйничает. На кремлевском дворе деревья оголились, сникли мокрые лапы елей, трава потемнела…
Одоевский толкнул низкую, обитую железом дверь. Из темных сеней пахнуло теплом. Узким переходом князь направился на государеву половину.
Василий, заслышав шаги, повернулся резко, спросил, не ответив на поклон:
— С какими вестями, князь Иван?
— Письмо от посла, государь.
— О чем прописал?
— Что крымчаки окрайну и Рязанскую землю пустошили, в том происки Сигизмунда.
Василий насупился, помрачнел:
— Вона как король мир блюдет. Догадывался я…
— Сигизмунд хану платить обещал.
— Менгли-Гирей золота жаждет, это давно всем ведомо, — снова сказал Василий. — Король перед ханом плашмя стелется. Эх, кабы не наше неустройство на литовской границе, закрыли б мы крымской орде дорогу на Русь навсегда. — И немного подумав, продолжил: — Отпиши, князь Иван, послу Мамонову, пускай золота не жалеет, одаривая хана и его ближних, нам время выждать надобно.
Заложил руки за спину, прищурился.
— А скажи, князь Иван, что слышно о тевтонах?
— Великий магистр Альбрехт за Поморскую и Прусскую землю на Сигизмунда злобствует.
— Хе-хе, — рассмеялся Василий и подошел к отделанному перламутром столику, уткнулся в карту — Значит, сказываешь, Пруссии и Помории алчет? Погоди, князь Иван, то цветики, а ягодки еще созреют. Немцы страсть как на землю жадные. Альбрехт хоть и племянник Сигизмунду, да не захочет сменьшаться, быть вассалом короля Польского. А коли на рожон пойдет, Альбрехта Ливония и император австрийский Максимилиан поддержат.
Василий потер переносицу. Одоевский ждал, о чем он скажет еще.
— Мыслю я, князь Иван, настанет час Смоленском овладеть, воротить искони наш древний русский город…
Людской гомон разбудил Сергуню. Мастеровые одевались, кашляли, переговаривались. В избе дух спертый. С трудом продрал Сергуня глаза, хотелось спать. Мастер Богдан склонился над Игнашей, расталкивает:
— Пробудись, сын, того и гляди, обер заявится.
Игнаша сел, свесив ноги с дощатых нар, пробормотал:
— Будто и не ложился.
Навернув онучи, надел лапти, притопнул:
— Грей, родимые!
Натягивая тулупчик, Сергуня прислушался. Вьюжит. Нынешняя зима на удивление. От мороза трескались деревья и замерзали на лету птицы. Давно не знали таких холодов в Москве. Ночи зимой хоть и долгие, но Сергуня с Игнашей не успеют отогреться в барачной избе, как снова утро — и на работу. В такую пору еще у литейных печей стоять, от них теплом отдает, а когда на формовке либо на отделке — погибель.
Сергуне с Игнашей, как назло, все выпадает стволы на лафеты ставить. Руки к металлу липнут, с кровью отдираешь.
На Пушкарном дворе костры с утра горят. Когда мастеровому невмоготу, подойдет, погреется и снова к делу.
В барачную избу вместе с холодным паром ворвался Иоахим. На немце теплая шуба и шапка, валенки. Застучал палкой о пол, заорал тонкоголосо:
— Бистро, бистро, шнель!
— Басурман проклятый, — буркнул Сергуня.
— Пущай верещит, — поморщился Игнаша. — Ему что, нас выгонит, а сам подле стряпухи в поварне вертится.