Земля в ярме
Шрифт:
— Наконец-то! — сказал он жене.
Но песок был песком, бесплодная земля так и не хотела родить. Осталась избушка из соломы и жердочек. К ней прибавился соломенный хлев и едва держащийся навес.
Бесплодный песок не хотел кормить. Не хотело пускать ростков семя, брошенное в его сыпучие груды. Но неизменно, безошибочно, в срок приходила бумажка. Она напоминала, звала, призывала. Оказалось, что медленно текут дни, но быстро пролетает год от одного взноса до другого.
Денег взять было неоткуда. С трудом, мучением Матус старался уплачивать проценты. Основной долг оставался все тот же, росли и проценты, сроки уплаты черной тучей нависали над жизнью, а песок был все тем же песком, и в него бесследно
У этой земли вырвали все, что она могла дать. Ведь уже давно было известно, что она предназначается по парцелляции: вклады в нее, рассчитанные на будущие годы, не окупились бы. И она давала, что могла, не получая взамен ничего. Из года в год она приносила все худший урожай, но это ведь не имело значения. Помещики сеяли и собирали до тех пор, пока вообще хоть что-нибудь росло на ней. Корешки ржи и гречихи, клубни картофеля высосали из земли все, что можно было высосать, — все соки, все питание. Перепутанные корешки с трудом находили под землей пищу, проникали в глубь, ползли во тьме, отчаянно метались из стороны в сторону, хватали, сосали, забирали из земли все, что можно было забрать. Постепенно на полях стали светиться лысины, все более редкие колосья покачивались на ветру, все жалче цвела гречиха, все больше чертополоха разрасталось на урожайных некогда пригорках. Пока в конце концов почва не рассыпалась чистым песком — безнадежная, бесплодная, использованная, выеденная, не подкармливаемая ничем долгое время.
И тогда-то подошла парцелляция.
Крестьяне получили по двадцать пять моргов бесплодной земли, иллюзорное достояние, обманчивое богатство. Не удивительно, что их соблазнили эти морги. Двадцать пять, в то время как они сидели на одном, двух, трех, в то время как им и во сне не грезилось, что может быть столько земли! Известно, песок… Но ведь можно же будет его как-нибудь обработать, одолеть, силком заставить выгнать зеленый колос, зацвести белизной гречихи, разрастись широкими картофельными кустами, зашуметь густым просом! Земля-то ведь тут везде одинаковая. А между тем вон там, рядом, через край переливались богатства Остшеня, да и здесь, прежде чем запущенная усадьба стала клониться к упадку, пышно, весело и шумно жили помещики в Калинах. На этой же земле. «Мог барин — сумею и я».
Те, у кого были хоть какие-нибудь средства, воевали с землей успешней. Но на парцеллированные участки польстилась и деревенская беднота и бывшие помещичьи батраки. А для этих бесплодный песок так и оставался бесплодным песком. Песок давал урожай песка. Так что им пришлось жалеть о своем прежнем морге или о двух-трех близ деревни, на более плодородной земле, не истощенной, не выветрившейся, удобренной перегноем, пропитанной навозной жижей, подкормленной мусорными отходами — всем тем, что сопутствует человеку и даже помимо его сознания и воли идет в землю.
Шла безнадежная и безуспешная война с песком. Силы, жизнь, кровь уходили в бесплодный песок, а он все оставался бесплодным. Матусиха, хозяйка на двадцати пяти моргах, высохла на этих богатствах, как щепка. Проходил год за годом. И все ближе было к тем сорока годам, которые сперва казались такими далекими, как бабьи рассказы о хрустальной горе, которой и нет нигде на свете.
Раньше приходилось хозяйствовать на морге, двух, но они хоть были свои, собственные. А теперь в руках не было ничего. То и дело доносились слухи, что банк отнимет все, потому что они мало того, что не уплачивают в срок за землю, но и с процентами не справляются. Этому и верили и не верили, но все же могло ведь случиться и так… И без того ничего не было своего собственного. А белый песок смеялся в глаза над всеми трудами и усилиями.
В конце концов у Матуса совсем руки опустились. Ему уже ничего не хотелось. Да и к чему? Все равно все пожрет песок.
Тогда внезапно нашла в себе неожиданную энергию Матусиха. Она накопила немного денег за яйца, за масло и собралась в город на ярмарку. Привезла поросенка. Поросенок был маленький, худой, но все же стал как-то выправляться. Угождала она ему, как могла. Бывало, еще впотьмах бежит к реке и до полудня копошится в ледяной воде, ногтями выдирая со дна ракушки на корм для поросенка. Воняло это в горшке, как смертный грех. У Матуса вся охота к еде пропадала, когда на плите варились ракушки. Но поросенок рос. Потом они продали его, купили другого, в доме появились кое-какие гроши, и Матусиха уже крепче вцепилась в этих свиней. И Матусу пришлось признаться, что если бы не свиньи, то они так бы и пропали с ребенком на своих двадцати пяти моргах. Теперь он жалел, что, перебираясь на новое место, сбыл свои сети и вентери, — все же рыбная ловля кое-что давала. Но тогда ему казалось, что одно дело на двух моргах, а другое — на двадцати пяти. Вроде как не пристало ему теперь возиться с рыболовством. Как же! Ему ведь предстояло стать земледельцем, зажиточным хозяином. Пусть уж деревенская беднота живет с воды, в воде мокнет.
А теперь пригодилось бы! Вот только трудно купить новые сети. Трудно сколотить на лодку, хоть и считалось, что их продают дешево — особенно если кто справлял себе новую, а старую хотел сбыть.
Иной раз его тянуло к реке, — ведь сколько лет он жил ею. Вода была благодарнее, чем земля. Ее не приходилось ни обрабатывать, ни кормить, в нее не надо было бросать зерно, которое не хотело всходить. Рыба множилась и росла сама, без участия человеческих рук, хотя, правда, и ее становилось все меньше. Уже не попадались такие щуки и угри, как в его молодые годы, когда стоило раз поставить вентерь, раз закинуть сети, чтобы привезти домой без малого полную лодку. Но все же рыба еще была и как-никак кормила деревню.
А он польстился на землю — не на землю, на чистый, голый бесплодный песок.
Матус со злостью пнул ногой сухой ком, лежащий на краю поля, и медленно пошел к избе. Ему не хотелось возвращаться к бабьим причитаниям, к слезливым жалобам. Хотя и удивляться тут было нечему, — человек не каменный: когда приходило новое несчастье, уже трудно было выдержать. А несчастье надвигалось — верное и неизбежное. Баба еще могла обманывать себя, но у Матуса не оставалось никаких сомнений. Свиньи не ели уже третий день. Матусиха с замирающим сердцем присаживалась на корточки у порога хлева и смотрела. Они лежали обе на боку, жирные, откормленные, и мутнеющими глазами вяло водили по стенам хлева.
— Молока им дать, что ли? — мрачно сказал Матус, на миг перестав рубить дрова.
— Молока…
Агнешка на мгновение задумалась. Наконец, решительно поднялась на ноги.
— Сбегаю к старостихе. Буду полоть лен, отработаю.
Вскоре она прибежала с кувшином молока.
— Дала. Уж там какая она ни есть, а все не злая баба.
— Да ведь ты отработаешь, — пробормотал Матус.
— Понятно, отработаю! Но все равно она не скупая, всегда даст, не то, что другие.
Она засуетилась вокруг свиней. Налила в черепок молоко. Как раз в это время из избы выполз заспанный Владек. Он засунул пальцы в рот и удивленно смотрел на происходящее.
— Молоко?
— А ты тут не путайся под ногами! Молоко для свинок, потому что они есть не хотят, понимаешь?
Он замолчал. Стоял в своей короткой рубашонке и смотрел, как мать подставляет черепок прямо к свиным рылам. Та, что поменьше, чуть приподнялась и понюхала.
— Пьет! Пьет!
— Э, куда там, пьет!
— Подожди, вот осмотрится и выпьет…
Но свиньи не обращали внимания и на молоко. Они лежали неподвижно и время от времени тихонько стонали. У Агнешки сердце разрывалось.