Земля в ярме
Шрифт:
— А есть и такие, которых лучше и вовсе не читать.
— Конечно, конечно… Не все ведь, что напечатано, то и свято… Иной раз и глупостей понапишут.
— Глупостей, а то и таких вещей, за которые в тюрьму сажают, — сухо сказал комендант.
— Как же такое печатать позволяют? Сказывали, что ведь ежели кто хочет что напечатать, то сперва должен показать властям… А уж властям лучше известно, что можно, а чего нельзя.
— Знаете, Плыцяк, в прежнее время — я тогда не здесь, а еще под Ковелем служил, — так вот уведомили меня раз. Ну такая, знаете, своя информация у меня была…
— Знаю, знаю… — невинно вставил старик,
— Так вот, дали мне знать, что в одном доме скрывается человечек, на которого у меня давно уже зуб имелся. Разные там у нас были свои, полицейские счеты… Пошел я — гляжу, никого. Но у стены стоит сундук. Отодвигаю сундук. Вижу кольцо в полу, вроде ход в подвал. Открываю ход, кричу: «Вылазь»! И что вы скажете? Вышел! А у самого два маузера при себе было. — Ленинский не сводил глаз с лица старика. — Вот я его и спрашиваю: «Как же это вы так сразу вышли без всяких, когда у вас оружие при себе, а я один?» А он мне на это: «Кабы, говорит, это кто другой был, так только бы меня и видели… Но как услышал ваш голос, господин Левинский, — ну, думаю, пропал!»
Плыцяк привернул начавшую коптеть лампочку.
— Да, да, разные случаи бывают.
Левинский сжал под столом кулак.
— А вы, Плыцяк, со мной не шутите, не то эти шутки плохо кончатся.
Старик повернул к нему спокойное лицо.
— Где уж мне шутить, господин Левинский! Так только говорю, что, мол, разные случаи бывают… Я за Ковелем не бывал, а здесь в Калинах на своем хозяйстве сижу… В Пратулине вот был, родители мои оттуда родом… Беспощадно нас били в Пратулине, а дочка у меня была, так ей аж в Краков пришлось идти венчаться. Я сам сюда, на Буг, приводил ксендза, того, которого потом русские арестовали. Семь шкур с нас спускали в Пратулине, господин Левинский. Если поискать, так у меня и сейчас следы на спине найти можно… И ничего из меня не выбили, господин Левинский…
Комендант встал с потемневшим лицом.
— Ну, надо идти, а то у старосты спать лягут. А вы, Плыцяк, запомните, что я вам говорил.
— Запомню, я запомню. Стар я стал, но память еще, слава богу, хорошая… Ох, коли уж помню, так не забуду, не забуду…
Он вышел на порог, провожая гостя. Скрип сапог коменданта удалялся по направлению к старостовой избе.
— Вот гляди, Лодзька, пришел старика пугать… «Как услышал ваш голос», говорит… Ну нет, мы и не таких видели и не таких пересидели…
Он обернулся, но невестка уже спала, посвистывая носом. В колыбели шевельнулся ребенок. Старик задул лампочку и уселся на лавке у окна Он все трудней засыпал с вечера, а когда ложился, сон и совсем проходил. Так он и просиживал целые ночи у окна.
— Пугать пришел… Восемьдесят лет человеку… Или сколько? Пожалуй, и больше.
Он набил трубку и тихонько попыхивал махоркой. Глаза привыкли к потемкам за окном и видели все больше: дорогу, виднеющуюся сквозь решетку высоких мальв, и чернеющий дом Галинских, и угол амбара Плазяков, и журавель колодца Роеков.
— Идет кто-то. Не иначе, как к дочке Плазяков. Ох, и задал бы ей отец, кабы узнал…
Шаги затихли. Но вот какая-то тень снова мелькнула на соседних задворках.
— Так и бродят! Да, под воскресенье никому спать неохота. Вот теперь над Бугом кто-то свистит. Погода хорошая, молодого и тянет в поле, а не спать в избе или хоть на сене.
Он улыбнулся, мелькнули какие-то старые воспоминания. А вспомнить было что.
Он вздохнул. Второй раз он не женился. Хотя и были случаи, но он не хотел. Привык при Малгожате к покою, к порядку в доме, к ее сосредоточенному лицу. Не любила покойница много разговаривать, не любила чесать язык с кумушками. И он боялся, как бы не попалась сварливая, завистливая бабища, как это бывает. Уж лучше хозяйничать самому, со взрослыми детьми. Дочь с мужем уехала на заработки во Францию, старший сын ушел в родную землю, средний погиб на войне, они не знали даже, где и как. Остался лишь младший, женатый на Лодзьке. И старик жил с ними.
Где-то скрипнула дверь, запели петухи. Плыцяк сидел у окна и смотрел выцветшими глазами в прошедшие, давно минувшие дни. Вспоминались лица людей, которых уже не было на земле. Когда он оглядывался назад, ему казалось, что чаще всего в его жизни случались похороны. Люди уходили в землю, на их место появлялись другие. Теперь ведь к нему ходили правнуки тех, с которыми он когда-то плясал на свадьбах и работал в поле. Земля дробилась на все меньшие участки — сперва на хозяйстве сидел отец, потом он делил его между детьми, те в свою очередь — между своими детьми, пока, наконец, не оставались эти жалкие два-три морга, которые ведь тоже придется делить. И земля становилась все менее плодородной, пришли знойные лета, засухи, каких раньше не бывало, мельчали леса, в народе ходили болезни. И Плыцяку, когда он так смотрел с высоты своих восьмидесяти лет, казалось, что все устремляется быстрей и быстрей к гибели, к окончательному уничтожению. И единственное, что оставалось неизменным, вернее даже поднималось, набирало сил, разрасталось все шире, — это остшеньская усадьба.
Не его отец — тот жил в Пратулине и лишь потом, когда сын женился на калинской девушке, старик перебрался сюда, — а отцы и деды калинцев ходили в Остшень на барщину, служили в усадьбе, всю жизнь работали на остшеньских господ…
Старик задремал. Ему слышались далекие голоса, мерещились образы людей и событий, уже давно быльем поросших. Вот маленький Марцин пасет коров на выгоне. Капризны, надоедливы коровы в жаркий день — пастись не пасутся, а только и глядят, как бы в хлеба влезть. Поодаль соседские ребятишки ловят рыбу в протоке, — ох, как хочется побежать к ним, страсть как хочется!.. Музыка играет — чья же это свадьба? А чья, как не его, Марцина Плыцяка… Ведь вот и Малгожата здесь. Гудят басы, тоненько попискивают скрипки… Кто это так кричит? Не в Пратулине ли бьют людей на площади? Теплыми струйками сочится кровь по спине, бабы поют молитву, грохочут телеги на дороге… Плачет ребенок, трут древесную кору на лепешки в голодный год… Лежат по избам люди, все в пятнах, в жару лихорадки, в страшной болезни, которая бродит по деревне.
— Отец, что ж это вы и спать не ложились?
Он будто и не спал, очнулся сразу, не протирая глаза, не удивляясь.
— Глядите-ка, уж и день… Так вдруг сон меня сморил, я и не заметил… Ну, как, принес что-нибудь?
Сын вынул из полотняного мешка двух сомиков.
— Не стоило и переметы ставить. Всего два. Вот Мыдляж, тот угря поймал.
— Так вы вместе были?
— Вместе. Один задремлет, другой постережет. А то в прошлую ночь у Матуса кто-то все с перемета поснимал, а рыба, видать, была.