Зенит
Шрифт:
— Потому и люблю. Мы голодали, мерзли, готовились завтра умереть… а город любили все сильнее. Меня вывозили по ледовой Дороге жизни, а я плакала. Поверьте, не от радости спасения. От мысли, что, может быть, никогда больше не увижу Ленинграда.
— Теперь увидишь, — сказал Колбенко.
— Теперь увижу! — И щеки девушки начали оживать, зарозовели.
— При первой же командировке… думаю, нас переведут в Ленинградскую зону ПВО… я возьму вас с собой. Это будет моей наградой вам…
— Спасибо, товарищ капитан. Я постараюсь заслужить ее.
— Вы уже заслужили.
— А ты, капитан, собственник — целый город присвоил, — пошутил Колбенко.
— Вы, Константин Афанасьевич, целую страну присвоили Сколько раз я слышал от вас: «Моя Украина…»
Я засмеялся. А парторг серьезно и задумчиво сказал: — Моя ненько Украина! — И Жене: — Ты только кушай больше. А то, говорят, не съедаешь солдатской порции. Мало наголодалась? Капитан возьмет тебя ординарцем. Будешь носить ему чемодан.
— Ну, это я не позволю себе, — сказал Шаховский. А Женя снова нашла мою руку, как бы ища спасения или, может, желая предупредить: мне она как-то призналась, что после еды у нее болит живот.
— Недалеко от нас есть усадьба, у хозяина — коровы… Я договорился покупать молоко. Вам… больным…
— Мне?! — смутилась и испугалась Женя. — Зачем, товарищ капитан? Не нужно, прошу вас.
Мне тоже не понравилась такая необычная его забота. Небывалая роскошь — молоко! Не удивителен Женин испуг. Видимо, от доктора Шаховский узнал о ее здоровье больше, чем знает она сама. Или хочет помочь Пахрициной вылечить таких больных?
Я поспешил перевести разговор на другую тему:
— Товарищ капитан, вы привели пополнение? Образованные девушки?
— Игнатьева оформляла их. Образованные?
— Две учились в Хельсинки в педагогическом колледже.
После разговора с Колбенко я был настроен против той, что попала на батарею Данилова, хотя и не видел ее еще. Потому не удержался:
— Не видно, что голодали там?
— О нет, не голодали, — с тайной неприязнью ответила Женя, это еще больше сблизило нас.
Но обернулся Колбенко и погрозил мне пальцем:
— Павел! Не заводись! И комсорга своего не настраивай. Голодали не голодали… Думаю, в молоке не купались.
— Вы против призыва этих девушек? — искренне удивился Шаховский.
— Кто их лучше перевоспитает, как не мы?
— А зачем их перевоспитывать?
— Вы ошибаетесь, товарищ комсорг. Партийный опыт вашего парторга подсказывает другое. Верьте его опыту. Разве не так, Константин Афанасьевич?
— Я его буду просвещать, — весело пообещал Колбенко.
«Странно веселый ты сегодня, — подумал я. — После смерти Лиды ходил туча тучей, а тут вдруг развеселился. Почему?»
Я ожидал, что люди, горожане и военные, заполнят всю привокзальную площадь, даже улицы. Нет, площадь, убранная, подметенная, была пустая.
Люди — было их немало, хотя совсем не столько, сколько представлялось мне в связи с таким событием, — ожидали на перроне, на путях. Там же, на перроне напротив центрального входа в здание вокзала, стояла кумачовая трибуна, узкий проход к ней охраняли милиционеры, разделив толпу на две части.
Нас
Военных в строю мы увидели на переднем крае перрона — большой, что было неожиданностью, оркестр, какого в военное время не приходилось видеть. Если бы светило солнце, его надраенные медные трубы слепили бы глаза. Остальные военные были такими же стихийными участниками встречи, как и наша четверка, — те, кому служба позволила отлучиться с боевого поста. Штабисты, политработники, интенданты тыловых складов. Группа врачей и медсестер госпиталя, некоторые с медицинскими сумками.
Среди гражданских увидел я ту языкастую женщину, с которой мы с Колбенко познакомились в первое утро, — Параску, и снова, как на похоронах Лиды, стало неприятно от ее присутствия. Особенно поразило, что Константин Афанасьевич помахал ей рукой — поприветствовал как знакомую. Но потом я заметил, что Параска поддерживает плачущую старушку. Моя настроенность против нее ослабла, во всяком случае, раздвоилась. Враг не заплачет от радостного для нас события. От злости разве. Но старушка плакала не от злости — повод был тот же, что лихорадит Женю, волнует Шаховского, хотя капитан по-мужски, по-офицерски таит свои чувства.
Да и есть ли здесь равнодушные к предстоящему? Всмотрелся в лица. Плачет не одна старушка. Утирают слезы медсестра и старый железнодорожник.
В личном плане меня ничто не связывало с Ленинградом. Но и я разволновался еще в тот момент, когда Колбенко сказал о поезде. И волнение росло здесь, на путях, в людской массе. Особенная радость, приподнятость от понимания необычности события появилась, когда в проходе у трибуны показались генералы, руководители республики, города.
Оркестр грянул «Широка страна моя родная». Торжественная и широкая, как сама Родина, родная, всегда, казалось, жившая в душе мелодия вызвала слезы у многих. Я вытер глаза рукавом гимнастерки. Женя незаметно протянула мне носовой платок. Я даже растерялся.
— У меня два, — прошептала она.
Носовой платочек был… надушен. И с ним пахнуло на меня совсем иной жизнью, незнакомой мне или, во всяком случае, забытой. Мирной жизнью. Я знал только запах войны. Даже здесь, на станции, я прежде всего почувствовал запах гари, пожарища да свежевыкопанной земли, а она тоже пахла войной, особенно со дня похорон Лиды. С того дня даже запах цветов говорил о смерти. И тут увидел цветы в руках женщин. Почувствовал их аромат. И — вот счастье! — они благоухали радостью и миром.