Зеркало времени
Шрифт:
По утрам она подолгу не спит после ночного дежурства, старается не думать о тех, кто воюет, оказавшихся в просторе океана и над ним, и только постепенно-постепенно успокаивается. Мне достаточно бы просто знать, что она сейчас всего лишь грезит о моём возвращении и вскоре умиротворится и уснёт на своём уже обжитом после освобождения от японцев, даже удобном Сайпане. На этом острове я познакомился с ней, когда вместо Голдмена, отправившегося за комплектом новых полётных карт, как-то в спешке сам зашёл за прогнозом погоды на метеостанцию. Кстати, от Сайпана, одного из Марианских островов, расположенных ближе к сердцевине Тихого океана, до японской столицы две с половиной тысячи километров, это всё-таки более шести
В самом начале марта меня временно обязали возить на только что отвоёванный у японцев остров Иводзима комплекты запасных частей, приборы, авиаколёса, мощнейшие восемнадцатицилиндровые двигатели воздушного охлаждения типа «двойная звезда» для гигантских «Сверхкрепостей» и отдохнувшие экипажи для перегонки на Сайпан отремонтированных машин. Пять недель я видел Кэролайн лишь урывками, а на истерзанную Иводзиму, где мне пришлось бывать чаще, чем на главной базе на Сайпане, и засиживаться по нескольку суток, её службу пока не переводят. Не исключается, что и совсем не переведут — пропахшая жёлтой серой от своих природных залежей Иводзима невелика, главной базой ей не бывать, значит, на ней не служба, а метеопост, не более того. И на этом посту какой-нибудь туповато-старательный «старший по погоде» капрал Фредди, а не повелительница небесных чудес неподражаемая и прихотливая, как командованием порученные её ответственному влиянию небеса, лейтенант Кэролайн Ван Веерден.
В итоге пришлось настоять, чтобы меня вернули к боевой работе. Сегодня первый мой полёт на Японию после месячного с лишком перерыва — от этого ли тяжко на душе или ещё и от того, что перед вылетом из-за разных проволочек с предполётной подготовкой я не успел встретиться с моей драгоценной?
Стоило подумать о ней, как видится её жалкая комнатка с жалюзи от тропического солнца на обоих угловых окнах во втором этаже над дешёвеньким баром, откуда круглосуточно доносится джазовая музыка. Вспоминается тесная лестница, по которой мы после лёгкой выпивки и танцев всякий раз пытаемся подняться обнявшись. Тосковать о любимой — значит осознавать всю горькую бесполезность воспоминаний о том, как привлекательна Кэролайн в своей военной форме и юна, соблазнительна, желанна, невесомо легка в моих руках без неё… Спохватываюсь и, чтобы не накликать на нас несчастья, шепчу, что вера моя в Кэролайн сейчас, на таком огромном расстоянии, зыбка, неустойчива, прихотлива, как фатум на войне да и среди случайностей обычной жизни, и для меня сию секунду, в общем бесполезна: она — там, я — здесь. Я словно в другой эпохе, в другом мире… И я шепчу:
— Но прости, прости, Кэролайн, с каждой секундой я все дальше от тебя, и нас с тобой, дорогая, уже не столько связывает, сколько разделяет Великий океан, океан Пасифик… Сейчас, над океаном, верю только в себя и мой самолёт, больше ни во что.
И думаю: «Это правда: у меня была возможность выбрать, на чём летать. Хотелось бы, чтобы оружие оказалось наилучшим, и я, придя в армию с удостоверением невоенного пилота, выучился управлять именно этим совершеннейшим супербомбардировщиком».
… Тесно и душно вдруг в холодноватой на стратосферной высоте кабине. Что-то путается в голове, в сознании. Я словно раздваиваиваюсь. Продолжая лететь в бомбардировщике и с изумлением вглядываясь в самолётные часы, секундная стрелка которых принимается вращаться в обратную сторону, я ощущаю себя в совершенно ином мире:
— Штурман, наше место? — Я хочу знать, над какой географической точкой земной поверхности проходит мой самолёт, но не узнаю своего голоса. Он отделился от меня. Теперь мне кажется, я в кабине один. Узко и тесно. Мягко опустился фонарь кабины, разом отделяя меня от остального мира, и от этого чуть подзаложило уши, но внутри ещё держится аэродромная удушливая сладковатая вонь авиационного керосина, сгоревшего в ракетных двигателях соседних аэрокосмических МиГов. От давным-давно привычного, но неожиданного в кабине «крепости» запаха я слепну. Я ничего не вижу вокруг себя при поднятом светофильтре!
Мне никто не отвечает. Даже немыслимо яркие белые и голубые звёзды молчат. Я знаю, что они где-то вокруг есть, но не вижу и не слышу их. Я совсем один в бескрайней и пока беззвёздной чёрной пустоте, которая начинается, как видят единичные избранные, очень высоко над землёй, намного выше верхних границ стратосферы и дневного синего света…
…Но я дисциплинированно возвращаюсь оттуда, из дивной наднебесной высоты:
— Верю в себя, верю в мой «Суперфортресс»…
Шепчу под кислородной маской: «Вот ещё молитва для меня, сбереженная про чёрный день: «Сильным и прочным сделай его тело из лёгкого материала, подобное большой летящей птице…, - вспоминаю университетские переводы с санскрита. — Посредством силы, таящейся в ней, которая приводит в движение несущийся вихрь, человек, находящийся внутри этой колесницы, может пролетать большие расстояния по небу самым удивительным образом… Колесница развивает силу грома… И она сразу превращается в жемчужину в небе…»
Чтобы совершить неслыханное, древний индус, а может быть, арий, как считал мой дед по отцу, должен был прежде возвыситься духом над самим собой, стать вровень с могущественной природой, а после этого утвердить себя в живом союзе с ней. Он должен был познать сыновнее единство с животворящим началом всего сущего, чтобы отринуть от себя всё низменное, недостойное человека, и вознестись на рукотворной колеснице над потрясёнными смертными, которым подобное оказалось не по силам, — иного пути и средства для Взлёта ведь нет.
Из этой мысли я и должен черпать волю, чтобы восстановить и сохранить цельность сознания. С пелёнок её внушал мне дед, эмигрант из России, дворянин Петр Андреевич Волов. Он был помешан на ведической культуре, её зарождение выводил из Крито-Минойской цивилизации, «бывшей до всех времён», откуда, по его убеждению, произошли и арии, и их собратья праславяне, пользовавшиеся задолго до так называемой кириллицы одной и той же архаической письменностью, и с фанатическим упорством, даже с беспримерным рвением отыскивал сродство в славянских языках и санскрите. В Штатах дедова фирмочка участвовала в постройке первых гидропланов Игоря Ивановича Сикорского, с которым они были хорошо знакомы ещё по Санкт-Петербургу. Я обожал бывать в дедовом рабочем кабинете, три стены которого были увешаны фотографиями созданных самолётов и лётчиков, а всю четвёртую до потолка заслонил собой книжный шкаф, полки которого ломились от всяких интересных старых книг на разных языках, картографических атласов с путями передвижений народов и больших тетрадей с черновиками научных изысканий, записанных экономным мелким почерком. Случалось такое не часто, кабинет постоянно был на английском замке и отпирался лишь с приездом деда в свой первый дом, не задорого построенный в Огасте и по-русски подаренный моим родителям.
Дед увлекался мировой историей, по-русски говорил архаизмами. Взахлёб, не щадя себя, работал на большую авиацию и втайне поклонялся грядущему величию России.
— Ты русский по духу и крови, Майкл, а жить, хоть где ты будь, каждому из смертных надлежит только со своей основой. Иначе смысла не будет. И заложи ты её в душу свою на самое дно, где корни. Положи то, что накопил за сто веков славоносный народ, из которого мы вышли. Даст Бог, вернётесь, подымете страну. А уж на каждодень, сверху клади то, что у здесь живущих почерпнёшь. Оне, внучок, ты знай, — скорохваты, да пока не глубокие. Корни забыли, а здешние когда ещё поотрастят. Хотя и споро, скажу взаправди, торопливо живут.