— Гм, спасибо, мэм. Мы не надолго. — Напряжение его отпустило;
других тоже.
— А я помню вас, — сказала Лина. — Вы в фургоне ехали. На Харт-
килл.Повисло долгое молчание. Они обдумывали ответ.
— С вами еще девушка была, — продолжила дознание Лина. — Я ее провожала.
— Была, — сказал мужчина.
— И куда делась?
Женщины переглянулись, пожали плечами.
— Из фургона она вышла, — сказала одна. Лина прижала руку к горлу.
— Как вышла? Почему?
— Не знаю. Кажись, лесом пошла.
— Одна?
— Мы предлагали ей с нами идти. Отверглась. Похоже, второпях
была.
— А где? Где сошла?
— Там же, где мы. У таверны.
— Понятно, — отозвалась Лина. Ничего ей понятно не было, но она решила не напирать. — Вам что-нибудь принести? Тут ферма недалеко.
— Благодарствуем, но не надо. В ночь мы уходим.
Мужчина, который спал, проснулся и с опаской поглядывал на Лину, другой же, казалось, очень заинтересовался происходящим на реке. Закончив собирать нехитрые пожитки, одна из европейских женщин обратилась к товаркам:
— Лучше бы нам поспешать. Он ждать не будет.
Все без слов согласились и гуськом потянулись к реке.
— Счастливо вам, — сказала Лина.
— Прощайте. Благослови вас Бог.
Тут первый мужчина обернулся и говорит:
— Вы нас не видели, ладно, мэм?
— Да-да. Конечно не видела.
— Спаси вас Господь, — поклонился он, приподняв шляпу.
По дороге к ферме на новый дом старалась не взглянуть ни разу, да все думу думала и пришла к выводу, что с Флоренс покуда ничего плохого не случилось, но стало только страшнее: вдруг еще случится! С этими-то понятно: у беглых стезя одна, у Флоренс другая. Не заходя
в дом, вышла на дорогу, туда посмотрела, сюда, голову подняла, понюхала воздух: какой завтра погоды ждать? Весна, как водится, строптивилась. Пять дней назад Лина вот так же точно нанюхала дождь, да только оказался он сильней и дольше, чем бывало на ее памяти; так лил, что, может, и Хозяинову смерть ускорил. Потом день жары с ярким солнцем, под которым воспряли деревья — оделись легкой зеленой дымкой. И вдруг опять снег, удививший ее и напугавший: как раз на Флоренс в пути припадет! Теперь, зная, что Флоренс пробивается где-то в бесприютности, она пыталась вызнать, что принесут с небес ветра. Пожалуй, должно успокоиться. Весна понемногу крепнет, матереет. Приободрившись, Лина снова зашла к болящей и там услышала бормотанье. Неужто Хозяйка опять себя жалеет? Нет, на сей раз пустых жалоб не слыхать. Вот дивище: теперь она молится. О чем, к кому обращена молитва — этого Лина не знала. Смутилась же и удивилась она потому, что всегда считала, что Хозяйка с христианским Богом знается чисто для отвода глаз, а вообще-то к религии относится если не враждебно, то с безразличием. Что ж, — подумала Лина умудренно, — от начала времен дух смерти всегда был великим переустроителем умов и собирателем сердец. Решения, принимаемые под дуновением его, сколь тверды да круты, столь и опрометчивы. В тяжкие минуты жизни разум редко кому не откажет. И все же, что там с Флоренс? Надо же, как она повела себя в момент, когда все пошло на перелом, — решилась действовать, когда другие или мешкотно топчутся, или прячут голову в песок. Быстро! Смело! Но справится ли? Ведь совсем одна! Идет в сапогах Хозяина, с подорожной грамотой и узелком еды, а главное, с желанием сердечным того знатливого кузнеца найти. Но вот вернется ли? С ним ли придет, Ю ним, без него или не придет вовсе?Ночь густа, вся звездная сила завязла, и вдруг луна. А иглы колются, сучья аднят, никакого тебе покоя. Спустилась поискать — может, лучшее место найду. При луне вижу пустое бревно, но внутри оно от муравьев всё шевелится. Ладно, наломала лапнику с молодой елки, навалила кучей и на ней прилегла. Еловые иголки гуще, не так колются, да и не упадешь теперь. От земли сырость, холод. Приходили ночные мыши мелкие, меня понюхали — шнырк восвояси! Страшусь змей — они что по деревам, что по земле вьются, хотя Лина и говорила: они, мол, нас не шибко предпочитают — ни чтоб кусать, ни целиком глотать. Лежу тихо и стараюсь о воде не думать. Думаю зато о другой ночи, о прежнем разе, когда лежала на сырой земле. Но тогда было лето, и сырость была от росы, не от снега. В тот раз ты рассказывал, как ладят железные вещи. Как вкусно тебе бывает отыскать руду, когда она в доступности, поверх земли лежит. Как это весело и славно — выделывать металл. Потому что и отец твой владел тем же промыслом, а прежде его отец, и до них так тысячу лет. И как домни-цы зиждили в муравьиных домах-термитниках. И про то, как получаешь ты одобрение предков: величаешь их по именам, и, если явятся сей же момент два сыча, значит, дают они тебе свое благословение. Ой, смотри, — сказал ты тотчас, — вон сидят! И головы к нам повернули. Вот — тебя, значит, одобрили. Они благословили меня? — спросила я. Погоди, — сказал ты. — Погоди, видно будет. Похоже что да, потому что… Потому что сейчас я кончу. Вот, на подходе уже, к тебе иду, источаюсь бо.Лина говорит, есть духи, хранящие воинов и охотников, и есть другие, оберегающие дев и матерей. Но я ни то ни другое. Святой отец учил: крещеному первое дело воцерковление. Ну, а второе — молитва. Но воцерковиться мне тут некуда, а говорить со Святой Девой совесть задирает, ибо то, что я попрошу, ей, поди, не по нраву будет. И Хозяйка тут мне не в помощь. Сама избегает баптистов и тех деревенских баб, что ходят в молельный дом. Докучливы больно. Взять хоть случай, когда мы втроем — Хозяйка, Горемыка и я — ездили продавать двух телят. Сами в телеге, а телята сзади привязанные, на веревке чапали. Сговор-ку вела Хозяйка, сидим, ждем. А Горемыка спрыгнула, да за амбар фактории. Вдруг слышим, тетка деревенская по морде ее лупит и орет. Хозяйка подоспела и тоже — на рожу красная стала, как та тетка. Это Горемыка на дворе облегчиться вздумала без оглядки. Ладно, покричали да разошлись, повезла нас Хозяйка восвояси. Вдруг — тпрру! — вожжи натянула, остановились. Повернулась к Горемыке да как даст ей по морде еще и от себя. Дура! — говорит. Я аж обмерла. Прежде Хозяйка никогда нас не била. Горемыка не заплакала и не сказала ничего. Потом Хозяйка, наверное, другие слова Горемыке говорила, поласковее этого, но сейчас передо мной ее глаза — какими она тогда глазами смотрела. Точь-в-точь как смотрели на нас с Линой прохожие женщины, когда мы дожидались фургона братьев Ней. Вроде и ничего страшного, а неприятно. Но у Хозяйки, знаю, сердце доброе. Однажды в зиму, когда я была еще маленькая, Лина спросила ее, не отдаст ли она мне обувку умершей дочери. Черные такие башмачки о шести пуговках каждый. Хозяйка согласилась, но, как увидела меня в них, села сразу в снег и заплакала. Хозяин пришел, поднял на руки, унес в дом.А мне совсем никогда не плачется. Даже когда та женщина украла у меня утепличку и туфли. Замерзала на судне, а слез не выказала.Что-то грустные мысли заворочались, начну-ка думать о тебе лучше. О том, как говорил ты про свою работу, что несравненна она по силе и тонкости. А я думаю, ты и сам такой. И не надо мне Святого Духа никакого. Ни церкви, ни молитвы. Ты мне защита. Только ты. Ты — потому что, как сам сказывал, ты свободный человек из Нью-Амстердама и всегда был таков. Потому что не Уиллу или Скалли подобен, а сродни Хозяину. Я не знаю, каково это — быть свободным, но память моя не стынет. Когда вы с Хозяином закончили ворота и ты нежданно исчез, я бывало выходила искать тебя. За новый дом шла, в гору, в гору, потом с холма вниз. Вижу тропу между рядами вязов — и на нее. Под ногою мхи да травы. Скоро тропа из-под вязов сворачивает и справа идет обрыв, а внизу скалы. Слева гора. Высокая, жуть. А по ней в самую высь карабкаются красненькие цветочки, мною невиданные. Толико обильные, что свою же листву глушат. Запахом весьма сладки. Я рукой сунулась, сорвала несколько. Слышу шум за спиной. Поворотилась — внизу, где скалы, олень скачет. Огромный. А важный какой! И вот стою я там — с одной руки стена благовония манящего, с другой красавец олень — и думаю: что же еще на моем веку суждено мне увидеть? Казалось, мне пожалована вольная — что захочу, то и верчу теперь: захочу — за оленем пойду, захочу — по цветы. Я немного даже испугалась такой просторности. Неужто это оно и есть — то, что чувствуют свободные? Не понравилось мне. Не хочу быть от тебя свободной, потому что только тобой я жива. Но едва я спохватилась свободно с оленем поздороваться, как он ушел.А теперь я про другое подумала. Другой зверь из памяти выступил. У Хозяина заведено было мыться раз в год, в мае. Мы ему ведрами нанесем горячей воды в корыто и нарвем грушанки — ее тоже в корыто сыплем. Как-то раз, помню, уселся. Колени вверх торчат, мокрые волосы по краю корыта пластаются. Хозяйка тут как тут — сперва с куском мыла, потом за веник берется. Нашкрапила его, он из корыта встал, стоит весь розовый. Она его простыней оборачивает, вытирает. Тут и она в корыто влезла, плескается. Он ее не шкрапит. Он уже в доме, одевается. Глядь, а на опушку лось вышел — редколесье, хорошо виден. Мы его все увидели — Хозяйка, Лина, я… А он стоит и смотрит. Хозяйка руки скрестила, груди прикрыть. Уставилась, глаза большущие. С лица сбледнела. Лина крикнула, швырь в него камнем. Лось медленно повернулся и ушел. Как прямо атаман какой. А Хозяйка дрожит вся, будто лихо пришло. Смотрю — она маленькая, не видная из себя. Ведь это просто лось, его интерес не к ней. А то и вовсе ни к кому. Хозяйка кричать не кричала, но и плескотню оставила. Не оказалось в ней этой свободы. Тут вышел Хозяин. Хозяйка вскочила и к нему. Голая и вся травинками облеплена. Мы с Линой переглянулись. Чего она испугалась? — спрашиваю. Да ничего, — отвечает Лина. А пошто она так к Хозяину кинулась? Отчего ж не кинуться, когда есть к кому, — отвечает Лина.Вдруг с неба стая воробьев цельным покровом пала. Птицы расселись по ветвям, и было этих птиц столько, словно они выросли на дереве вместо листьев. Лина мне на них показывает и говорит: не нами уст-рояется этот мир. А он нас устрояет. И тут же в полной тишине все птицы исчезли. А Лина опять: Помнишь, сказано: "Смотрю, и вот, нет человека, и все птицы небесные разлетелись". Я Лину не поняла тогда. И теперь не понимаю. Ты и устроитель мой и весь мой мир. Это уже свершилось. Не надо мне ни выбора, ни свободы.Сколько же еще терпеть-то? Не потеряется? Дойдет ли? Застанет ли? Приведет ли его? Вдруг нападет какой бродяга, силой утащит? А нужна ей была обувка — справная, настоящая — взамен грязных, хлябавших на ногах онучей, и только когда Лина ей мокасины сшила, услышали от нее первое слово.Мысли Ребекки текли, будто кровь из раны, — сливались, набухали каплями, события в них смешивались и искривлялись, путались времена, но не люди. Непрестанно требовалось сглотнуть, хотя болело горло и все нестерпимо чесалось, хотелось разодрать на себе кожу, всю плоть от костей отдернуть, а отпускало только на время бесчувствия — не сна, нет, потому что разве это сон, когда видения так явственны, что будто и не спишь вовсе!
— Чтоб в эту страну попасть, шесть недель я по нужде прилюдно тужилась, среди чужих…
Этой фразой она у Лины в ушах навязла, повторяла вновь и вновь. Лина осталась единственной, на чье понимание она могла рассчитывать и чьим суждением дорожила. Даже сейчас, в густо синеющих весенних сумерках, охочая ко сну не более Хозяйки, она потряхивала над кроватью оперенной палочкой, шептала наговоры.
— Прилюдно, — повторила Ребекка. — Не было иной возможности — напихано нас было между палуб, как сельдей в бочонок. — И цепким взглядом ухватила Лину, которая отложила уже свою волшебную веточку и встала у кровати на колени. — Знаю я вас… — произнесла Ребекка и хотела улыбнуться, но получилось ли, не поняла.
Возникали перед нею и другие знакомые лица, потом таяли — вот дочь, вот моряк, помогавший перевязывать короба, а потом тащить их, вот повешенный висит. Эк, лицо-то опухло, побагровело — Как каменное… Нет. Это живое лицо. Как можно не узнать свою единственную помощь и опору? Чтобы утвердить себя в ясности ума, она сказала:
— Лина. А помнишь ли ты вот что… Камина у нас тогда еще не было… Стужа стояла. Смертная. Я думала, она немая или глухая… Кровь-то вот липнет. И не отойдет никак, сколько ты…
Тон при этом пристален и вкрадчив, будто она секрет выдает. Вдруг смолкла и провалилась, ухнула в горячку между беспамятством и вспоминанием.Ничто в жизни не предвещало, не готовило ее к жизни водной — на воде, у воды, водою… — к тошности, водой вызываемой, и к жажде неутолимой. А уж как зачарованно, доколе скука слезою глаза не подернет, она вглядывалась в водные дали, когда в полдень женщинам дозволяли еще час провести на палубе. Разговоры с великой водой вела. "Спокойна будь, не хлещи меня валом своим. Ласково прошу. А двигать — двигай, весели душу. И верь, никому я не выдам тайн твоих — не расскажу, что духом ты подобна свежим кровям месячным; что шаром земным владеешь, а твердь — только шутка, твоим помышлением сотворенная; знаю — под тобой вертоград особый, где кладбище и вместе кущи райские, благостной лозой виноградной перевитые".Сразу по прибытии Ребекка подивилась скорополучному счастью и удаче. Муж-то каков! Шестнадцати лет она знала уже, что отец занарядит ее в любую чужедальнюю сторону, лишь бы кто оплатил переплыв да снял с него тяготу окормления. Сам моряцкого звания, собирал все слухи и сплетни, без устали мореходцев выспрашивал, и однажды поведал ему матрос, что их старший помощник разыскание учиняет — требуется здоровая, беспорочная женка, да чтобы не убоялась за море идти; тут он сразу и предложил старшую дочь. Девку норовистую, дерзкую и на язык невоздержанную. Мать Ребекки противилась "продаже", как она называла их сговор, потому что предполагаемый жених настойчиво сулил "возмещение" в части одежд, расходов, да и провиантишка кой-какого. Ведь не любовь к ней, не сердечное умиление им движет, а только то, что он, сам кощунствующий
безбожник, живет среди сонмища дикарей. А религия, как внушала Ребекке мать, есть пламя, немирным борением полыхающее. Ее родители и друг к другу, и к детям относились с тусклым равнодушием, весь жар свой только для религиозного пристрастия и берегли. Любое радушие, любая щедрость к постороннему грозили загасить это пламя. Ребекка Бога понимала смутно, знала его лишь как великого царя царей, стыд же недостаточной своей приверженности утишала тем, что Он не может быть ни лучше и ни больше, чем вмещает в себя благоговейное воображение. У мелко верящего и бог мелок. Робкие чтят бога яростного, бога-ревнителя. Вразрез усердному нетерпению отца, мать опасалась, как бы дикари или раскольники не убили ее дочь, едва на берег сойдет, поэтому, когда Ребекка обнаружила в имении Лину, ожидавшую у входа в ничем не разгороженную хибарку, выстроенную новым мужем для совместного проживания, она тем же вечером затворила дверь и не позволила черноволосой девке с лицом невозможного цвета спать в обозримой близости. Возрастом та была лет четырнадцати, а ликом будто из камня тесана, так что немало времени прошло, прежде чем между ними возникло доверие. Но потому ли, что обе жили в оторванности от близких, или потому, что обеим надо было одному мужчине прислуживать, или потому, что обе понятия не имели о том, как учреждать на ферме хозяйство, только стали они друг дружке подспорьем. Сработались в пару — а иначе и быть не может, когда приходится согласно один урок вдвоем исполнять. Потом, когда первый младенец родился, Лина его нянчила с такой нежностью, с таким пониманием, что от былых своих страхов Ребекка отстранилась окончательно, будто их не бывало вовсе. А теперь лежит в кровати, — руки тряпками замотаны и связаны, чтобы сама себя не портила, — лежит, дух в себя сквозь зубы тянет и, окончательно вручив свою судьбу ближним, мучается явлениями былых ужасов. Первые повешения она видела на площади, посреди довольной толпы note 3 . Ей было тогда года два, и сцены смерти напугали бы ее, если бы толпа так не глумилась и не радовалась происходящему. Со всеми своими родственниками и большинством соседей однажды она присутствовала при потрошении с четвертованием , и, хоть сама она была слишком мала, так что деталей не запомнила, но год за годом ее кошмары постоянно оживлялись подробными пересказами и вспоминаниями домашних. Ни в те дни, ни теперь она не ведала, кто такие Святые Пятого Царства (оно же Второе Пришествие) и чего ради пытались они свалить короля Карла II, но обстановка вокруг была такова, что самым ярким праздником бывала казнь, и наблюдали ее так же радостно, как, например, парадный выход короля.Драки, поножовщина и похищения в родном городе были столь обыденны, что пугать ее погибелью в новом, невиданном мире было все равно, что предупреждать о возможном наступлении непогоды. В год, когда она сошла с корабля, милях в двухстах от их фермы между поселенцами и местными разразилась большая битва, но она кончилась прежде, чем Ребекка о ней узнала. Зато постоянно доходили слухи об очередной схватке-перестрелке; те против этих, стрелы против пороха, огонь против томагавка, но это ведь сущие пустяки по сравнению с ужасом, коего свидетельницей она бывала с детства. Вот горку дышащих, еще живых внутренностей подносят к глазам преступника, после чего бросают в ведро и вываливают в Темзу; вот пальцы отрубленной руки шевелятся, ищут утерянное тело; а вот привязана к столбу женщина, обвиненная в оскорблении действием, и ее волосы охватывает пламя. В сравнении с этим перспектива смерти в волнах вместе с терпящим бедствие кораблем или от неожиданного удара томагавка виделась не слишком-то и мрачной. В отличие от других поселенцев она не застала недавно еще обычной для здешних мест охоты за скальпами, да и в любом случае не такой это ужас, когда месяца через три после случившегося вдруг приходит весть о сражении, о том, что кого-то где-то похитили и съели или что вот-вот, похоже, мирная жизнь пойдет прахом. Язвящие страну нескончаемые раздоры местных племен то друг с другом, то с войском колониальной ландмилиции давно уж кажутся отдаленным фоном, неудобьем, которое в такой обширной и изобильной стране вполне преодолимо.От облегчения, что ее не преследует больше ни городское, ни корабельное зловоние, Ребекка сделалась будто пьяная, и на то, чтобы отрезветь, привыкнуть к вольному воздуху, не один год ушел. Даже обыкновеннейший дождь казался в новинку: чистая, без копоти, вода падает тебе прямо с неба. Сцепив руки у горла, смотрела она на деревья, что выше соборной колокольни, смотрела и улыбалась — вот дров-то где обилие, не охолодаешь! — но нет-нет и слеза навернется, как братьев своих вспомнит, да и детишек, мерзнущих в городе, из которого сама сподобилась убраться. Таких, как здесь, она ни птиц не видывала, ни воды не пробовала такой вкусной, по чистым белым камням струящейся. А как занятно учиться стряпать из дичи, о которой ты слыхом не слыхивала, а попробуешь — прямо что жареный лебедь! Ну, бури тут, конечно, бывают свирепые — снегу выше обоконцев наметет, ставни не распахнуть. И гнус летом взвоет, взгундосит так, что хоть плачь. А все же мысль о том, какова была бы ее жизнь, засидись она там, на вонючих улицах, продолжай она терпеть плевки лордов и проституток и только приседай да кланяйся, приседай да кланяйся — нет, эта мысль ввергала ее в ужас. Здесь она отвечает перед мужем, и все; разве что иногда, может, надо долг вежливости отдать (если есть время и погода позволяет) — наведаться в единственный молельный дом, учрежденный поблизости. Баптисты все же не то, что сатанисты, хотя их и обзывали этим словом родители, которые, впрочем, за таковых и сепаратистов-пуритан почитают, тогда как, увиденные вблизи, баптисты оказались славными и щедрыми людьми, несмотря на всю бестолочь своих заблуждений. Следуя нелепым своим воззрениям, они дошли до того, что там, дома, и их, и ужасных — как там? — квакеров до полусмерти избивали в собственных молельнях. Впрочем, Ребекка не питала к ним особой враждебности. Да ведь и сам король, отправив баптистов на виселицу, по дороге помиловал, а было их в тот раз не меньше дюжины. До сих пор она помнит, как раздосадованы были родители, что зрелище отменяется, как они гневались на легкоотходчивого короля. В общем, плохо ей было с родителями в мансарде, где не смолкали скандалы, подогреваемые вспышками зависти и угрюмострастной ревности ко всякому, кто не похож на них; все это будило в ней нетерпение, склоняло к бегству. Куда угодно.Первая возможность избавления пришла довольно рано: в приходской школе четырех девочек, ее в том числе, выбрали для обучения на горничных. Однако в единственном доме, куда ее согласились принять на службу, ей пришлось спасаться от хозяина бегством и прятаться за дверьми. В том доме она выдержала четыре дня. Другого места ей уже не предложили. Потом пришло избавление более решительное — отец узнал, что некий человек ищет неслабосильную жену, а приданого как раз не ищет. С одной стороны, упреждаемая о немедленной погибели, с другой, получив обещание счастливого замужества, она ни в то ни в другое не верила. В то же время ни денег, ни наклонности торговать — что вразнос, что на рынке — у нее не было; за кров и кусок хлеба идти в подневольные ученицы тоже не хотелось; даже в публичный дом высокого пошиба ее не взяли бы, так что оставалось только в служанки, в уличные проститутки либо замуж, и, хотя страшное рассказывали о каждом из упомянутых поприщ, последняя возможность все же казалась наиболее безопасной. Направившись по этому пути, она может заиметь детей, а стало быть, и некоторое снисхождение. Что же до видов на будущее, то оно всецело зависит от того, к какому попадешь мужчине. Следовательно, выход замуж за незнакомого мужчину в заморской стране дает явные преимущества — прежде всего именно удаленностью: во-первых, от матери, сварливой мегеры, в недавнем прошлом по злоречивости едва не подвергшейся позорному окунанию в пруд note 4 ; во-вторых, от братьев, работающих день и ночь с отцом и от него набравшихся небрежительного отношения к сестре, помогавшей их взращивать; но особенно от ухмылок и грубых поползновений мужчин — пьяных ли, трезвых, — шарахаться от которых ей приходилось каждый божий день. Ну, в Америку. Ну, опасно, но ведь не хуже, поди, чем здесь?Вскоре по прибытии на ферму Джекоба она сходила за семь миль в местную церковь, познакомилась с несколькими слегка подозрительными поселянами. Они отъединились от более крупной секты, чтобы практиковать здесь свою раскольничью религию в ее самом чистом виде — истинном и по-настоящему богоугодном. С ними она старалась говорить как можно вежливее. В церкви была тише воды, ниже травы и, даже когда они объяснили ей суть своей веры, глаза закатывать не стала. И лишь когда отказались крестить ее детище перворожденное, ее прелестную доченьку, Ребекка от них отвернулась. Пусть и слаба в ней вера, но как же можно не защитить душу младенца от вечной муки?Все чаще и чаще она делилась своим горем с Линой.
— Только что ведь изругала ее за порванную рубашонку и, представляешь, Лина, в следующий миг поворачиваюсь, а она лежит в снегу. И головушка треснувши, как яйцо.
Поминать о своих печалях в молитве она совестилась: в скорби следует оставаться стойкой, Богу непригоже выказывать ничего кроме хвалы и истовой благодарности за милость и заботу. Но она родила четверых здоровеньких детей, и три раза на ее глазах младенцы в разном возрасте уступали то одной, то другой немочи, а потом и Патриция, перворожденная, уже пятилетняя, дарившая ее таким счастьем, о каком прежде Ребекка и мечтать не смела, два дня пролежав у нее на руках, умерла от проломления темени. Да еще и хоронить ее пришлось дважды. Первый раз оставили замерзать в выстланном мехом гробике, потому что земля не пожелала принять этот коробок, который сколотил Джекоб, а второй раз весной, когда им удалось наконец под бормотанье пастора баптистов прибрать ее, уместив между братьями.А по Джекобу ей, слабой, опрыщавевшей, не отпущено было убиваться и полной днины; ее скорбь выдернули непоспелой, как репу в голодный год. Уже ее собственная смерть — вот на что пора было состре-мить помыслы. Смерть уже стучала в ее крышу копытами своего коня — она виделась Ребекке нисходящей к ней закутанной в плащ, источающей мрак фигурой. Но каждый раз, едва чуть-чуть отступала мука, мысли ее отдалялись от Джекоба и возвращались к Патриции, к ее запекшимся волосам, к сбереженному на особливый случай пересохлому куску мыла, которым она отмывала их, к тому, как вновь и вновь отполаскивала каждую темно-медовую прядочку от кровавого ужаса, безнадежно застлавшего ей всю душу черным.На гробик, под шкуряным покровом ждущий оттепели, Ребекка не взглянула ни разу. Но когда земля, наконец, помягчела, когда Джекоб сумел-таки уцепить ее заступом и они опустили гроб в ямку, она села наземь, схвативши себя за локти, и, забыв о сырости, не сводила глаз с каждого комочка и камушка, что сыпали сверху. Весь день там просидела и всю ночь. Никто — ни Джекоб, ни Горемыка, ни Лина — не мог приподнять ее. Да уж и пастору не осилить было, потому что кто, как не он с его присными, кощунственной ересью своей обездолил ее детей, лишил малюток спасения во Христе. Лишь рычала, когда ее трогали; набрасывали одеяло на плечи — срывала. Тогда ее оставили одну, ушли, качая головами и бормоча молитвы о ее прощении. На рассвете по свежевыпавшему легкому снежку пришла Лина и разложила на могиле красивые камешки и еду, украсив холмик пахучими ветками, потом стала говорить, что ее мальчики и Патриция теперь звездочки в небе или что-то еще, такое же благолепное, — желтые и зеленые пташки, игривые лисенята или облачка жемчужные с розовым подбоем, хороводя-щие на краю небосклона. Языческий лепет, конечно, но по утешности своей, может, и не хуже чем да избавлены будут скончавшиеся без покаяния сродники, ближние и знаемые наши от муки вечныя… Вообще молитвы, которым и Ребекку научили, и сами неустанно повторяли баптисты местного сообщества, были труднопостигаемы и искомого облегчения не приносили.…Однажды летним днем она сидела на завалинке, шила и перед Линой рисовалась сомнительными речами, а та помешивала белье, здесь же, подле нее кипятившееся в чане.
— Думаю, Господь и не ведает, кто мы есть. Ведал бы, пожалуй, возлюбил бы, но думаю, про нас Он и слыхом не слыхивал.
— Но ведь Он сотворил нас, так? Разве нет?
— Сотворил. Да Он и хвосты павлиньи сотворил такожде. Это, никак, поухищренней будет!
— Вот тебе на! Ведь мы поем и говорим, а павлины нет.
— Мы поневоле вынуждаемся. А павлинам оно не надобно. И что в нас еще хорошего?
— Разумения. И руки, чтобы всякую вещь ладить.
— Ну, так ведь то для себя все. Для собственной страды и пропитания. То ж не ему, не Богу. Он где-то далеко, в конце Вселенной. Что ему до нас!
— А что же Он тогда делает, коль не доглядывает за нами?
— Да черт его знает!
И обе они прыснули со смеху, как малые девчонки, что прячутся за конюшней и сами не свои, до чего рады своим опасным побасенкам. А теперь вот и не поймешь: ужасный случай с Патрицией, когда дочку копытом этим чертовым ударило, — не укоризна ли то Господня, не Он ли поставил матери на вид невежество ее.И вот теперь сама лежит в кровати, проворные, ловкие руки обмотаны тряпкой, чтобы не закогтила себя до мяса, и даже не знает, то ли вслух говорит, то ли во сне внутри себя думает.