Жалость
Шрифт:
— Спасибо, что пришел, — прошептала Хозяйка. — Меня ты тоже заставишь пить собственную кровь? У меня ее, кажется, и не осталось уж. Во всяком случае хорошей.
Он улыбнулся, потрепал ее по щеке.— Я умираю? — спросила она. Он покачал головой.
— Нет. Это болезнь в тебе умирает. Не ты.
Хозяйка закрыла глаза. Когда открыла, в них блестела влага; заслонила их обвитой тряпками рукой. Вновь и вновь она его благодарила, потом велела Лине приготовить ему поесть. Он вышел из комнаты, Лина следом. Горемыка тоже, но сперва обернулась, бросила еще один взгляд. И тут увидела, что Хозяйка скинула одеяло и встала на колени. Горемыка смотрела, как та зубами развязала на руках свивальники, затем сомкнула ладони. Озирая комнату, куда обычно вход ей был заказан, Горемыка заметила пряди волос, приставшие к влажной подушке; еще заметила, как беззащитно торчат из-под подола ночной сорочки ступни Хозяйки. Коленопреклоненная, с опущенной головой, она выглядела совершенно одинокой. Горемыка поняла это так, что слуги, как бы много их ни было, не в счет. Их забота и преданность почему-то ничего для нее не значат. И выходит, что у Хозяйки никого нет — вообще никого. Кроме Того, кому адресован ее шепот: слыша Господь и помилова мя. Горемыка на цыпочках удалилась, вышла во двор, где сосновым духом изветрилась память о злосмрадии одра болящей. Где-то застучал дятел. В гряде редиски обнаружились зайцы, и Горемыка дернулась было гнать их, но по тягости живота раздумала. Вместо этого села в тени дома на травку и стала себя оглаживать, радуясь движениям в утробе. Над ней из кухонного окна раздавалось звяканье ножа, бряк чашки или миски: кузнец ел. Она знала, что с ним там и Лина, но та ничего не говорила, пока не шаркнула по полу ножка стула, возвестив о том, что кузнец поднялся. Тут Лина задала вопрос, который не выговорился у Хозяйки:— Где она? С ней все в порядке?
— Вестимо.
— Когда же она вернется? Кто привезет ее?
Молчат. Что-то для Лины долго.— Четыре дня прошло. Вы ее там что — против воли держите?
— Мне-то зачем?
— Ну так когда? Говорите же!
— Когда захочет, придет. Молчание.
— Ночь у нас проведете?
— Часть ночи. Спасибо за обед.
С этими словами вышел. Прошел мимо Горемыки, в ответ на ее улыбку улыбнулся тоже и зашагал на взгорок к новому дому. Медленно провел рукой по железным прутьям, потрогал изгиб, сочленение, проверил, не шелушится ли позолота. Потом подошел к могиле Хозяина, постоял, сняв шляпу. В конце концов зашел в пустые палаты и затворил за собой дверь. Восхода ждать не стал. Не сомкнувшая глаз Горемыка тревожно маялась в дверном проеме, смотрела, как в предрассветной тьме он уезжает, сам бодрый и безмятежный как жеребец. Вскоре, однако, обнаружилось, что Лина в отчаянии. Мучащие ее вопросы читались у нее в глазах: что все-таки случилось с Флоренс? вернется ли она? правду ли сказал кузнец? Горемыка засомневалась: может, она в нем ошибается, может, при всей его доброте и знахарской силе он нехорош, и Лина как раз права? Впрочем, сверившись с душевным проникновением, каковым хвалятся многие будущие матери, Горемыка и тут усомнилась. При помощи уксуса и ее собственной крови он спас ей жизнь; с первого взгляда определил состояние Хозяйки и сказал, чем смазывать, чтобы осталось поменьше рубцов. Лина просто не может стерпеть, когда кто-то становится между нею и Флоренс. У Лины, погруженной в новые заботы о Хозяйке и все глаза проглядевшей, не идет ли Флоренс, не оставалось ни времени, ни желания на что-либо еще. Сама же Горемыка ни согнуться толком не могла, ни поднять тяжелое; даже пройти сотню ярдов без одышки и то не осиливала, но, конечно, и она виновата в том, до чего запущена ферма. Приходили чужие деревенские козлы, разрыли обе только что засаженные грядки. В бочке с водой, которую никто не удосужился прикрыть, слоем плавают насекомые. Влажное белье, слишком долго пролежавшее в корзине, начало плесневеть, и ни одна не сходила на реку перестирать его. Во всем упадок. Тепло крепчает, а соседского быка так и не дождались; телушка, значит, осталась яловой. Да многие акры земли нераспаханы; опять же и молоко в лагунце скисло. Лиса без удержу повадилась в курятник, крысы яйца едят. Хозяйка скоро не поправится, ферма на развал идет. А Лина, единственная ломовая работяга, оставшись без любимицы, похоже, потеряла всякий интерес — вон, даже есть перестала. Всего-то десять дён, а уж во всем непорядок. В такой вот предвечерней тишине прохладным майским днем, посередь неухоженной фермы, по которой только что своим покосом прошлась оспа, у Горемыки отошли воды, вогнав ее в страх. Хозяйке самой еще слишком плохо, чтобы она взялась помогать, а Лине, памятуя о том, как зевнул тогда ее младенчик, Горемыка не доверяла. В деревню являться запрещено, значит, выбора нет. Близняшка куда-то делась и на все попытки обсудить с ней, как быть, куда идти, отвечает странным молчанием, неужто злится? В слабой надежде, что Уилл и Скалли, может быть, болтаются по обыкновению на рыболовном своем плоту, она взяла нож и одеяло и, едва ударила первая боль, поплелась на реку. Там в одиночестве и осталась, крича, когда приходили схватки, и засыпая, когда отступали — до тех пор, пока следующая не вышибет дух и вопль. Часы, минуты, дни — Горемыка сама не могла бы сказать, сколько прошло времени, но в конце концов двое приятелей услышали ее стоны и, толкая шестами, подвели плот к берегу. Они быстро распознали в страданиях Горемыки извечные и общие для всех животных родовые муки. При всей неопытности они сосредоточили усилия— Ну, ты у нас знатная повитуха, как я погляжу!
— Кто бы сомневался! —усмехнулся в ответ Скалли, и они двинулись назад к своему плоту.
Когда вышел и послед, Горемыка завернула младенца в одеяло и несколько часов спала, просыпаясь и снова засыпая. На закате проснулась от детского плача, стала мять груди, и наконец из одной молоко пошло. Хотя всю жизнь ее спасали мужчины — Капитан, сыновья пильщика, Хозяин, кузнец, а теперь Уилл и Скалли, — на сей раз у нее было стойкое чувство, что она кое-что важное сделала сама. Отсутствие Близняшки как-то даже не ощущалось — настолько она сосредоточилась на дочери. Внезапно ей открылось, как дочку звать. И открылось, как звать ее самое. Прошел день, потом еще один. Свое недовольство Горемыкой и беспокойство за Флоренс Лина скрывала под маской невозмутимости. Хозяйке про новорожденную не обмолвилась ни словом, но послала за Библией и запретила кому-либо заходить в недостроенный дом. В какой-то момент Горемыка, благодаря новому положению матери набравшаяся храбрости, осмелилась сказать Хозяйке: хорошо, что кузнец пришел помочь вам, когда вы умирали. Но Хозяйка посмотрела на нее холодно.— Дурочка, — ответила она. — Исцеляет Господь. Ни один человек этой силой не наделен.
Нити отношений между ними всеми всегда были запутаны и натянуты. Теперь порвались. Каждая от прочих отъединилась; окуталась коконом собственных мыслей, остальным недоступных. С Флоренс или без нее, но получилось так, что друг от дружки они начали отпадать. Близняшка исчезла бесследно, и единственная, кто знал ее, по ней не скучала. Блуждания Горемыки прекратились. Теперь она от дел не бегала, предпочитая ими так себя окружить, чтобы малышка оказалась в центре, а к сетованиям других сделалась глуха. Смотрела только в глазки дочери и видела в них серую ширь зимнего моря, средь которого бежит по ветру, раздувши паруса, корабль. Я твоя мать, — говорила она. — А зовут меня Завершенная. Тяжел мой путь к тебе и долог, но тягот и скорбей его как не бывало, стоило увидеть двор, и кузницу, и хижину, где ты живешь. Сразу ушел страх, что никогда на этом свете не видать мне больше ласковой твоей улыбки, не пробовать сладости твоего плеча, крепости объятия. От запаха огня и железа возгорелась, но радость в твоих глазах — вот что воистину согрело мне сердце. Ты вопрошаешь, как, какими судьбами, смеешься над моей одеждой и над тем, что я сплошь исцарапана. Но когда я отвечаю на твое зачем, хмуришься. И мы решаем по-твоему, я соглашаюсь, поскольку иного не дано. Ты тотчас поедешь к Хозяйке, но в одиночку. Мне ты велел ждать здесь. Я не должна ехать с тобой, ибо так скорее. И есть еще одна претыка. Тут ты отводишь взгляд. Мои глаза смотрят туда же, куда твои. Подобное уже бывало. Дважды. В первый раз я так же проследила из-за маминых юбок за ее рукой, но оная рука была лишь для ее меньшого. Второй раз ее рука прямо указала на плачущую девчонку, что пряталась и цеплялась за юбки матери. Оба раза это была опасность, а результат — изгнание. Теперь я увидела мальчика, вошедшего с куклой из маисовой плевы в руках. Он младше всех, кого я знаю. Ты протягиваешь ему палец, он за него берется. Этого ребенка, которого ты зовешь Мала-ик, оставить одного никак не можно. Он найденыш. Его отец склонился с облучка повозки, да и упал, выпустив вожжи, а лошадь бежала тише и тише, потом шагом пошла в поле щипать траву. Из деревни пришли люди, смотрят — помер, а мальчишка сидит себе спокойно в телеге. Никто так и не знает, кто был покойник, и по пожиткам тоже сказать не получается. Ты мальчонку принял до времени, когда мировой судья или кто из управы в городе вынесет решение, куда его деть, но этого может не произойти никогда, потому что у помершего кожа была розовая, а у мальчика нет. Так что он, может, и не сын ему вовсе. У меня даже во рту высохло, как подумала, что ты хочешь, чтобы он был твой. Малыш подходит к тебе, а меня аж трясет. Как ты ему протягиваешь палец, а он овладевает. Как будто это он — твое будущее. А не я. И мне совсем не нравится, как у него глаза сверкнули, когда ты отослал его поиграть во дворе. Но после ты омыл мое лицо и руки от праха путешествия и дал поесть. Только соли было скудно. А так кусочки кролика нежны и мясисты. Остры искания голода моего, но искание счастья еще острее. Много есть не могу. Поговорили о всяком-разном, но я не говорила, что думаю. А думала я, что останусь. Что, когда ты возвратишься от Хозяйки — хоть выживет она, хоть нет, — я буду с тобою тут всегда. И никогда-никогда без тебя. Ведь я уже не такова, чтобы меня выкинуть. Никто уже не украдет покров с моих плеч и обувь с ног по малости моей. И лапищами зад щупать не посмеет. Никто ржать не будет как козел или жеребец, оттого, что пала я в страхе и слабости. И криком никто не закричит при виде меня. И озирать со всех сторон мое тело не будет аки диковину. С тобой мое тело есть радость благая и достояние твое неотъемлемое. Без тебя, без того, чтобы быть твоей, не могу, не хочу и не буду. Я совсем не теряю спокойствия, когда ты уходишь, хоть ты меня почти что и не коснулся. Ни даже не приблизил губ своих к моим. Седлая коня, попросил меня поливать бобы и собирать из-под кур яйца. Я пошла, посмотрела, но ни одна курица ничего не снесла, так что я теперь точно знаю: сюда идет минья мэй. Где-то поодаль Малаик. Он спит от тебя за дверью. Я спокойна, невозмутима, знаю, что скоро ты вернешься. Снимаю сапоги Хозяина и ложусь на твою постель, нюхаю запах огня и железа. Ставни щелясты, в щелях свет звезд. В дверь смотрит минья мэй с моими туфлями в кармане фартука и со своим мальчишкой за руку. Как всегда, пытается мне что-то сказать. Я посылаю ее прочь и, когда она растворяется, слышу тихий скрип. Сколь ни было темно, знаю, что он здесь. Глаза большие, удивленные, замерз. Встаю, иду к нему и спрашиваю: что? что тебе, Малаик, что? Он сам молчит, но ненависть в его глазах вопиет громко. Хочет, чтобы я ушла. Да не будет сего! Все сжала у меня внутри лапа с когтями. Врешь, не получится опять от меня избавиться! Во сне вижу сон, что сплю и в тонце сне оном себя вижу. Будто я коленями на мураве, в среде которой белые цветочки. Благостно пахнет клевером, и я тянусь сорвать. Но аромат уходит. И вдруг смотрю — берег озера. А голубизна его как небо, голубее любой лазури, какую глаз видывал. Голубее Лининых бус и цветов цикория. И меня это голубое так влечет, так я люблю его, что с собой не сладить. Хочу лицом туда нырнуть поглубже. Хочу-хочу-хочу. Но что же держит, что же не дает дыханием выпить голубизну столь любезную? Я силюсь ближе, ближе подвигаться, клонюсь, за траву только и цепляюсь, чтобы не впасть туда. Трава долга, влажна, блестит, глаза режет. Тут я пугаюсь: на-а! у меня лица нет! Где положено лицу быть — пусто. Пальцем туда сую, идут круги по воде. Приближаю рот вплотную — пить? целовать? — но нет меня, даже тени. Куда подевалась? Почему? И уже Дочка Джейн со мною рядом стоит на коленях. И тоже в воду глядит. Ах, — говорит, — Ненаглядная, остынь, ты все узнаешь. Где же, — спрашиваю, — где мое лицо? — а ее уж и нет со мной. И тут я просыпаюсь, а у постели твоей минья мэй стоит, но вместо ее мальца с ней Малаик. Держит ее за руку. Она шевелит губами, вроде ко мне говорит, а руку Малайка в руке держит. Прячусь с головой под твое одеяло. Я знаю, ты придешь, но вот утро пришло, а ты — нет. Так весь день. Мы с Малаиком ждем. Он меня сторонится. Я же то в доме сижу, то в огороде, но к воротам, где он, не выхожу. Стараюсь успокоиться, но внутри себя вся расхлебенена, не знаю, как быть. За изгородью, где чей-то выгон, лошади ходят. Жеребята ногами перебирают, на месте не стоят. Ну постояли бы спокойно! — нет, не хотят. Я смотрела, пока потемки не пали. В эту ночь снов нет. И минья мэй не приходит. Валюсь на твое ложе. Вот ветер воет, а вот мое сердце стучит. Громче ветра. Твой запах огня и железа ослаб совсем. Куда подевался? Ветер стихает. Теперь стук сердца спорит с топотком мышей. С утра мальчишка исчез, но я готовлю кашу на двоих. И тотчас он опять в воротах — стоит и куклу держит из плевы маисовой, на дорогу смотрит, откуда ты должен приехать. Вдруг, его соглядая, припоминаю песью морду над чайником Вдовы Илинг. Тогда сего знамения не могла разгадать. Теперь смогла. Насторожилась. Думай! А то упустишь все понимание, как защищаться. Во-первых, осмотрелась: нет сапог Хозяина. Туда посмотрела, сюда, потопталась в хижине, в кузню сунулась, поискала в куче золы — а ногам-то больно! Обрезки металла повсюду. Ранят, язвят. Вдруг вижу ужика. Тот сперва свернулся кольцами, потом пополз к порогу. Все медленней ползет, и вот уж околел прямо на солнцепеке. Тут наковальня. Коснулась ее. Холодная и выскоблена гладко, а тронешь — запоет о жжении, в котором ее жизнь. Так сапоги Хозяина и не нашла. Осторожненько, на пальчиках возвращаюсь в хижину, села ждать. Мальчишка оставил ворота в покое. Зашел в дом, но не ест и молчит. Смотрим друг на друга через стол. Он не мигает. Я тоже. Я знаю, это он украл сапоги Хозяина. Пальцами вцепился в куклу. Ага, так вот в чем его сила! Отняла у него, кладу на полку — высоко, ему не достать. Он плачет, воет. Слезы. Кровавя ноги, выбегаю, чтобы не слышать. Он все воет, не перестает. Вот заладил. Мимо повозка. В ней едет пара, смотрят, но не остановились, не поздоровались. Наконец мальчишка замолкает, я вхожу. Куклы на полке нет. Брошена в угол, лежит как ненаглядное дитя, никому не нужное. Или нет. Может быть, затаилась там, прячется. От меня. Боится. Как это понять? Какое толкование выбрать? Со стола стекает овсянка. Табурет на боку. Увидев меня, мальчишка снова заводит плач, и тут я его хватаю. Я не хотела ему делать больно, хотела, чтоб перестал. Дергаю за руку. Для этого. Чтоб перестал, хватит. И слышу, плечико хрустнуло, но тихонько, как у жареной куропатки, когда отрываешь от грудки крылышко, чтобы съесть, пока горячее и нежное. Он вскрикнул и вдруг падает в обморок. Губой ударился о край стола, пошла кровь. Немножко. И только это он упал — твой крик. Я не услышала, как ты подъехал, только твой крик, но уже знаю, что я пропала, потому что выкрикнул ты не мое имя. Не меня позвал. А его. Мала-ик! — крикнул ты. — Малаик! А когда увидел его неподвижным и обмякшим на полу, да еще и с красной струйкой изо рта, вообще в лице переменился. Отшвырнул меня прочь с криком: Ты что! Ополоумела совсем! Его поднял, да нежно так, мальчишку этого. А увидел, как у него рука косо торчит, — снова в крик. Мальчик открыл глаза, но тут ты ему руку на место вправил, он и опять сомлел. Да, кровь была. Немножко. Но когда пошла кровь, тебя не было, так откуда ж тебе знать, что я причинщица? Зачем было меня так отшвыривать, когда нет уверенности, что воистину приключилось? Увидел, что мальчонка на полу, и сразу про меня худое думать, даже не спросивши! Ну да, ты прав, но почему не спросил? А вместо этого сразу драться. Чуть ли не кулаком сразу в морду. Упала, оказалась на полу. В комок свернулась. Все, нет вопросов. Ты выбрал мальчишку. Первым его по имени позвал. Уложил его вместе с куклой, а ко мне со злым лицом обратился, в глазах холод, на скулах желваки. Пропала я. Ни словом даже не обмолвился, не пожалел, что с ног сшиб. Не прикоснулся нежно к месту, куда ударил. Я сжалась вся. И со всех сил держусь, чтобы перья не растопырить. Сказал: Хозяйка твоя поправляется. Сказал: найдешь кого-нибудь, кто отвезет тебя к ней. То есть от тебя, значит, прочь опять. Каждое слово как острый нож. Зачем убиваешь меня? — спрашиваю. Хочу, чтобы ты ушла. Дай объяснить. Нет. Все. Но почему? Почему? Потому, что ты раба. Что? Ты меня слышала. Так это Хозяин меня рабой сделал. Он ни при чем. Так кто ж тогда? Ты. Что ты несешь такое? Я раба, потому что Хозяин купил меня. Нет. Ты сама рабой сделалась. Как это? У тебя пустая голова и разнузданное тело. Но я люблю тебя. И в этом ты тоже раба. Но только ты властелин мой. Властвуй собой сама, женщина, и оставь нас в покое. Ты чуть его не убила. Нет. Постой. В какое горе ты меня ввергаешь! В тебе нет ничего, одна разнузданность. Хоть бы чуть-чуть собой владела. Безмозглая. Ты стал выкрикивать это слово — безмозглая, безмозглая, безмозглая — снова и снова, а потом еще и надсмеялся, повторил, что я раба по собственному выбору. Я встала на колени, тянусь к тебе. Ползу. А ты отступаешь, говоря: уйди, убирайся. Я теряюсь. Неужто ты хочешь сказать, что я для тебя ничто? И ничего в твоем мире не значу? И мое лицо, которое пропало в голубой воде, ты нашел, только чтобы ударить? Теперь я буду жить, внутри себя умирая. А вот и нет! Не выйдет. Перья все вверх. Нахохлилась. И когтями — р-раз! р-раз! — а тут и молоток в руке. Джекоб Ваарк выбрался из могилы, пошел навестить свой прекрасный дом.— Да и давно пора, — сказал Уиллард.
— Я б тоже не стерпел, — согласился Скалли.
Все ж таки этот дом — самый богатый в округе, так почему бы не скоротать вечность в нем? Когда они впервые заметили там тень, Скалли, еще не уверенный, что это вправду Ваарк, решил, что им следует подползти ближе. Но Уиллард, в привидениях разбиравшийся, удержал его, объяснив, какие могут быть последствия, если потревожить восставшего мертвеца. Ночь за ночью они следили, пока не убедились точно, что там ночами бродит не кто иной, как Джекоб Ваарк: ведь никаких постояльцев в доме не было от его воздвижения, Хозяйка вообще запрещает туда заходить. И они оба уважали ее волю, хотя не вполне понимали. С течением лет жители соседской фермы сделались для них обоих, за неимением подлинной семьи, чуть не родственниками. Добросердечная чета — родители, три женщины-работницы вроде сестер, а они сами как бы услужливые сыновья. Все на ферме в них нуждаются, все добрые, зла не делают. Особенно глава семьи, который, в отличие от их владельца, по большей части, впрочем, отсутствующего, никогда не угрожал им и почти не ругал. Даже поил ромом во время святочных гуляний, а однажды пил с Уиллардом на пару из горлышка. Своею смертью он так их опечалил, что ослушались владельца: тот не велел им посещать место, где поселилась оспа, но они пришли и по собственному почину выкопали последнюю (на тот момент по крайней мере) могилу, понадобившуюся на ферме. Под проливным дождем заглубились на пять футов в грязь и поскорее уложили туда тело, пока яма не успела вся затечь водой. Теперь, тринадцать дней спустя, мертвец ушел из нее, выбрался из собственной могилы. Весьма похожим образом он, бывало, возвращался после многонедельных странствий. Самого призрака они, правда, не видели — ни лица, ни фигуры, — но наблюдали некое смутное сияние. Свечение начиналось около полуночи, какое-то время плавало по второму этажу, исчезало, а потом медленно-медленно начинало кочевать от окна к окну. Поскольку мистер Ваарк ограничивался посещениями только собственного дома, нигде больше не появлялся, никого не пугал и ни труса, ни грома не выделывал, Уиллард посчитал, что большой опасности не будет, если они со Скалли останутся верны Хозяйке и продолжат помогать ей со всякими ремонтами. Да и к севу надо готовиться: июнь на носу, а еще ни борозды не пахано. Полученные от нее шиллинги оказались первыми деньгами, которые им были когда-либо плачены, и с той поры для них работа от повинности возвысилась до увлечения и от соседского вспоможения выросла до прибыльного ремесла. А сделать надо было много, потому что женщины, как бы ни были они привычны и выносливы, нынче стали медлительны, словно что-то их отвлекало. После того как кузнец вылечил Хозяйку и девчонка Флоренс вернулась домой, их ферма будто за мглистой завесой скрылась. Уиллард, впрочем, указывал на то, что Лина все это время продолжает спокойно и невозмутимо трудиться, но Скалли не соглашался, говорил, что и она вот-вот треснет, как те зеленые яблоки, что слишком долго бултыхаются в кипятке: кожица начинает лопаться, и надо их поскорее вынуть и охладить, а то, сколько потом не мни, правильной подливы не получится. А как она бултыхается, Скалли изучил: не один час за эти годы провел в густых зарослях, исподтишка наблюдая за ее речными купаньями. Но всё! Не видать ему ее наготы теперь даже издали — ни ягодиц, ни талии, ни смуглых грудей, —увы. Более всего скучал он по тому, чего и вовсе нигде не увидишь — зрелищу непокрытых женских волос. Дерзких, соблазнительных, черных, словно ведьмовство. Видеть, как они, мокрые, то спину ей облепят, то вверх взметнутся — ах, восторг! Почему-то уже который день ее не видно. Но где бы она теперь ни купалась (если все же блюдет этот свой обычай), он был уверен: Лина вот-вот сорвется. Хозяйка тоже изменилась. Уиллард эти перемены объяснял просто: горе, болезнь — что тут скажешь. Волосы, когда-то бронзовыми пружинками выбивавшиеся из-под чепца, превратились в бледные, липнущие к вискам пряди, которые придают ее новому, посуровевшему лицу унылое выражение. Восстав со смертного одра, она вновь взяла в руки бразды правления, однако утомительной работы, которую раньше выполняла запросто, теперь чуралась. Перестала стирать, копаться в огороде, тем более полоть. Только стряпала и по мелочам шила. Все остальное время проводила за чтением Библии или в благочестивой беседе с гостями из деревни.— Я так думаю, она снова замуж выйдет, — сказал Уиллард. — Причем скоро.
— Почему скоро?
— Она женщина. Как ей иначе с фермой справиться?
— И за кого же? Уиллард сощурил глаз.
— В деревне народу много. — И то ли кашлянул, то ли усмехнулся, вспомнив благообразное дружелюбие диакона.
Лишь Горемыка, с их точки зрения, изменилась к лучшему: не так уже и туго стала соображать, что скажут — делает. Но на первом месте у ней всегда ребенок — любое щупанье кур и собирание яиц, любую дойку отложит, если услышит, что захныкал младенец, который у нее непременно где-нибудь тут, под рукой. Оказав ей помощь с родами, они снискали положение вроде крестных отцов и часто предлагали, если надо, понянчиться с девочкой. Горемыка их предложения отклоняла, и не потому, что не доверяла им — им-то как раз доверяла, но ей нужно было стать увереннее в себе. Самым странным образом изменилась Флоренс. Робкая и послушная девчонка вдруг словно одичала. Когда через два дня после приезда кузнеца к хворой Хозяйке они столкнулись с Флоренс на дороге, она вообще на живого человека была не похожа. Во-первых, вся окровавленная, замызганная и обтрепанная, а во-вторых, прошла мимо них и хоть бы взглядом удостоила. Как так? Ведь человек — любой человек, не говоря о женщине, — неминуемо испугается, когда из кустов вдруг выскочат потные мужики. А она ни ухом не повела, ни шаг не ускорила. Оба, ошалелые и запыхавшиеся, в панике вымахнули на дорогу прямо перед ней. Со страху и от нее чуть не шарахнулись. И во весь дух помчались к порученному их заботам стаду — надо было спешить, а то как бы свиньи не поели новорожденных поросят. А припозднились, потому что все утро прятались от обиженной медведицы — дичайшая приключилась история, вину за которую они согласно возлагали в основном на Уилларда. Поймали в силки жирненькую куропатку, подвесили старику на пояс, собираясь потом полакомиться. Не стоило, конечно, дерзостно испытывать судьбу, расположившись отдохнуть в самой чащобе, да чтобы Уиллард там еще и трубку раскурил. Оба знали, что может струйка дыма натворить в лесу, где запах — это всё — сигнал спасаться, нападать, прятаться или (как вышло в случае с медведицей) зайти на огонек. Когда из непроходимых зарослей каликофлоры, где они добывали куропаток, послышался треск, Уиллард встал и выставил ладонь: молчи, дескать, замри, не двигайся! Скалли вскочил, потянулся к ножу. Последовала неестественно тихая пауза — замолкли птичьи трели, прекратилась трескотня белок. И тут одновременно их и смрадом обдало, и увидели: ломая ветки, прямо на них лезла, клацая зубами, здоровенная медведица. Чтобы ей труднее было сообразить, они разделились, и каждый, надеясь, что сделал верный выбор, помчался в своем направлении — прикидываться мертвым было поздновато. Уиллард нырнул под торчащий из склона выход сланца и приткнул пальцем чашку трубки в надежде, что каменная преграда искривит ток воздуха. Скалли, уже чувствуя горячее дыхание в затылок, ухватился за сук и вскарабкался. Ошибка. Сама прекрасно умея лазать по деревьям, медведица даже и без того могла просто встать на задние лапы и схватить его зубами за ногу. Однако страх не лишил Скалли присутствия духа, и он решился на попытку самообороны, пусть безнадежную. Вытащил нож, покрепче ухватил и, толком не целясь, ударил им довольно шустрое чудовище в голову. Отчаяние обернулось удачей. Лезвие скользнуло и как игла вошло медведице в глаз. Раздался страшный рев, она забила лапами и, расшвыривая ошметки коры, осела на зад. Свора лающих собак не привела бы ее в большее смятение. С рычанием она опять встала на задние лапы, а передними забила по застрявшему в ране ножу, пока он не выскочил. Упала на четвереньки, замотала головой, под шкурой заходили бугры лопаток. Скалли показалось, что прошло очень много времени, прежде чем ее внимание привлек к себе заскуливший детеныш, и тогда, сбитая с толку и на один глаз ослепшая (притом что медведи и так-то видят плохо), она опять вломилась в кустарник искать малыша. Скалли и Уиллард затаились в ожидании — один на дереве, сам как загнанный в ловушку медведь, другой со страхом вжимаясь в каменный утес, — вдруг она вернется? Уверившись в конце концов, что вроде бы нет, они осторожно, принюхиваясь — не пахнёт ли шерстью? — слушая, не раздастся ли рык, не затрещат ли кусты и не заорут ли вспугнутые птицы, тихонько двинулись. Медленно-медленно. Потом бросились наперегонки. Вот тогда-то они, выскочив на дорогу из леса, и заметили тень, как будто бы женоподобную, движущуюся к ним. Задним числом Скалли сопоставлял тогдашний вид Флоренс скорее не с призраком, а с раненым английским солдатом — босым, окровавленным, но сохраняющим выправку. Проданный на семь лет виргинскому плантатору, Уиллард Бонд рассчитывал освободиться к двадцати одному году. Но три года добавились к сроку за нарушения — буйство, воровство, — и тут его перекупил фермер, выращивающий пшеницу на далеком севере. Но оба следующих года пшеница не уродилась — напала сухая гниль, и владелец вынужден был это дело бросить, перейти к скотоводству. Все вытаптывающим и подъедающим на своем пути стадам требовались новые и новые пастбища, и пришлось пойти на меновую сделку с соседом Джекобом Ваарком: тот предоставил землю, а ему за это иногда давали временно воспользоваться трудами крепостного. В основном же работа Уилларда стала пастушеской. Но один он со стадами не справлялся. Мальчишка-подпасок пришелся кстати. Пока не появился Скалли, Уиллард много тяготился одиночеством, целыми днями наблюдая, как скотина жует и спаривается. Единственной его отрадой были воспоминания о непростых, но куда более веселых деньках в Виргинии. Работать там приходилось, конечно, на излом хребта, но бывали и передышки, да и компания подходящая. Там он был одним из двадцати трех обитателей табачной плантации. Рабочих кроме него было шестеро англичан, один местный индеец и двенадцать африканцев, завезенных через Барбадос. Нигде, между прочим, даже поодаль, ни одной женщины. Ничего, сдружились на почве общей ненависти к надсмотрщику и сыну хозяина, законченному мерзавцу. Из-за него-то и произошла история с буйством. А с кражей поросенка — это Уилларда просто подставили, чтобы увеличить задолженность. К более суровому, холодному климату, в который пришлось переместиться, привыкал трудно. Качаясь по ночам в гамаке среди дикой, полной живности тьмы, он ежился от страха, боясь как живых, так и мертвых. Мерцающие глаза лося легко могли оказаться бесовскими, а завывания в аду мучимых душ поди отличи от волчьей переклички! Ожидание ночного одиночества держало в страхе, омрачало дни. Свиньи, овцы и коровы с быками составляли все его общество, пока не возвратился владелец и не увез большую часть на бойню. Появление Скалли Уиллард встретил с радушием и облегчением. И уже когда их обязанностью стало помогать время от времени на ферме Джекоба Ваарка, с обитателями которой они коротко сдружились, произошли те несколько случаев, когда Уиллард, выпив лишку, вел себя предосудительно. А несколько ранее дважды сбегал, но не дальше ближайшего кабака, где его ловили и добавляли срок. Строительство у Ваарка богатых каменных палат способствовало великому его возвышению. Он вновь вошел в команду, стал работать со строителями, среди которых попадались и весьма умелые, а уж когда явился кузнец, стало совсем интересно. Надо сказать, что не только дом строился величав и чуден, но и забор вели ему под стать, а уж ворота… Хозяин требовал, чтобы вся изгородь была затейливо изукрашена, но кузнец уговорил его умерить пыл. В результате появился ряд вертикальных трехфутовых прутьев, увенчанных пирамидальными простыми наконечниками. В этот ряд железных прутьев искусно встроили ворота, по всем сторонам перевитые толстыми цветущими лозами. То есть Уил-ларду это сперва так увиделось. При рассмотрении более внимательном раззолоченные лозы оказались змеями — с чешуей и всем прочим, — но на передних концах у них не клыки, а расцветшие бутоны. Когда ворота открывали, каждая створка двигалась со своим цветком, но при закрытых воротах их лепестки сплетались. Он был в восторге от кузнеца и его умения. Однако восторг увял, когда он увидел, сколько денег переходит из рук Ваарка в руки кузнеца. Звон серебра был столь же красноречив, как его блеск. Уиллард знал, что Ваарк значительно обогатился на вложениях в производство рома, но то, что он платит за работу не только возчикам, доставляющим материалы, но и кузнецу, привело его в состояние крайнего раздражения: еще с Виргинии он привык, что все вокруг такие же, как он, бесплатные и подневольные рабы, и он подговорил Скалли не слушаться кузнеца и заданий его не выполнять. Так, Уиллард отказывался то разделывать на дрова каштан, то таскать уголь, то качать мехи в кузнице, а однажды "забыл" прикрыть от дождя свежесрубленные бревна. Ваарк отругал их со Скалли обоих, они нехотя пошли на попятную, но потом кузнец покорил его. У Уилларда было две рубашки — одна с воротником, другая вся рваная. В то утро он поскользнулся на свежем навозе и порвал рубашку на спине сверху донизу; пришлось переодеться в хорошую, которая с воротом. Прибыв на стройку, он заметил, как кузнец внимательно посмотрел на него, кивнул и поднял вверх большой палец, как бы в знак одобрения. Уиллард не совсем понял — то ли над ним