Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
Он слышал бушевание безбрежной, как океан, души Иоганна Себастьяна Баха: ревут ураганы и ветры, проносится облаком жизнь; народы, опьяненные ликованием, болью, яростью, и над ними кроткий князь Мира, Христос; города, разбуженные криками ночной стражи, с радостными возгласами устремляются навстречу божественному жениху, чьи шаги сотрясают мир; дивный кладезь мыслей, страстей, музыкальных форм, героической жизни, шекспировских озарений, савонароловских пророчеств {151} , пасторальных, эпических, апокалиптических видений, — и все это заключено в приземистом, скромном тюрингенском органисте, с двойным подбородком, с блестящими глазками под морщинистыми веками и высоко поднятыми бровями… Кристоф так ясно его видел! Вот он — суровый, жизнерадостный, немного смешной, с головой, наполненной аллегориями и символами, готикой и рококо, вспыльчивый, упрямый, безмятежно ясный, страстно любящий жизнь и томящийся по смерти; Кристоф видел его в школе — гениального педанта среди грязных, грубых, нищих, покрытых коростой учеников, с хриплыми голосами, негодяев, с которыми он ругался, иногда даже дрался, как крючник, и однажды был сам избит; видел его в семье, окруженным кучей детей — их было двадцать один человек,
Кристоф жадно впивал в себя эту силу. Он чувствовал благотворное действие могучей музыки, льющейся из немецких душ. Часто музыки посредственной, даже грубой — пусть. Важно, что она есть, что она течет полноводной рекой. Во Франции музыку собирают капля по капле, пропустив через пастеровские фильтры в тщательно закупоренные флаконы. И эти потребители тепленькой водицы брезгливо морщатся перед потоками немецкой музыки! Выискивают ошибки немецких гениев!
«Жалкая мелюзга! — думал Кристоф, позабыв о том, что сам недавно был также смешон. — Они, видите ли, находят ошибки у Вагнера и у Бетховена! Им нужны гении, свободные от всех недостатков!.. Как будто бушующий ураган заботится о том, чтобы не нарушить раз установленного порядка!..»
Он шагал по Парижу, гордый избытком своей силы. Пусть он остался непонятым — тем лучше, тем свободнее он будет. Чтобы создать, как подобает гению, мир, целиком построенный согласно законам его души, нужно всецело погрузиться в этот мир. Художник никогда не бывает слишком одинок. Самое ужасное видеть собственную мысль отраженной в зеркале, которое искажает и умаляет ее. Никогда не следует делиться с другими своими замыслами прежде, чем не осуществишь их, — иначе не хватит мужества дойти до цели, ибо тогда вместо своего собственного замысла будешь вынашивать лишь жалкие, подсказанные со стороны мысли.
Теперь, когда ничто уже не отвлекало Кристофа от его мечтаний, они били фонтаном из всех уголков его души, из-под каждого камня его тяжкого пути. Он пребывал точно в трансе. Все, что он видел и слышал, рождало в нем образы, не похожие на то, что он видел и слышал. Нужно было просто жить — и тогда вокруг тебя оживали твои герои. Их чувства сами просились к нему в душу. Глаза прохожих, случайно донесенная ветром фраза, блик света на зеленой лужайке, щебет птиц в Люксембургском саду, отдаленный звон монастырского колокола, бледное небо, маленький его кусочек, видневшийся из окна комнаты, оттенки звуков и красок — разные в разные часы дня, — все это он видел не своими глазами, а глазами существ, созданных его мечтами. Кристоф был счастлив.
Между тем жить становилось все труднее. Он потерял те немногие уроки музыки, которые были его единственным источником существования. Стоял сентябрь, парижское общество еще не съехалось в столицу, и было нелегко найти новых учеников. У него остался только один — умный и чудаковатый инженер, решивший стать в сорок лет знаменитым скрипачом. Кристоф играл на скрипке посредственно, но все же гораздо лучше своего ученика; в течение некоторого времени он давал ему три урока в неделю, по два франка за час. Но через полтора месяца инженеру надоела скрипка, и он внезапно открыл, что его настоящее призвание — живопись. Когда он поведал об этом открытии Кристофу, тот долго смеялся, но, посмеявшись, подсчитал свои капиталы и обнаружил в кармане ровно двенадцать франков, уплаченных учеником за последние уроки. Это его ничуть не взволновало; он только подумал, что придется, не откладывая, изыскивать другие источники заработка, в частности, снова обойти издательства. Невеселая перспектива!.. Ну что ж! Не стоит заранее портить себе настроение. Погода была чудесная. И он отправился в Медон.
Он изголодался по ходьбе. Во время ходьбы в нем колосилась нива музыки. Он был полон музыкой, как улей медом, и смеялся, прислушиваясь к золотистому жужжанию пчел. Обыкновенно это была музыка, богатая модуляциями. И ритмы — скачущие, навязчивые, как видения… Извольте-ка находить ритмы, когда вы одеревенели от сидения в комнате! Вы мало-помалу становитесь годны только на то, чтобы склеивать гармонии, хрупкие и застывшие, как эти парижане!
Устав от ходьбы, он прилег отдохнуть. Деревья уже наполовину облетели; небо синело, как барвинок. Кристоф забылся, погрузившись в мечтания, окутанные мягкой дымкой, подобно осенним облакам. Кровь стучала в жилах. Он вслушивался в стремительное течение своих мыслей. Они приливали отовсюду: юные и древние миры шли друг на друга войной, клочья отмерших дум, давние гости, паразиты, поселившиеся в нем, как жители в городе. Вспомнились слова, сказанные когда-то Готфридом на кладбище, где покоился Мельхиор, — в нем были погребены и не давали ему покоя все его неведомые предки. Он слушал голоса этих многообразных жизней, любил органный шум этого векового леса, полного чудовищ, как лес Данте {152} . Теперь он не боялся их, как в пору юности. Ибо теперь у них появился хозяин: его воля. И ему любо было щелкать бичом, чтобы ревом отозвались залегшие звери, любо было удостовериться в богатстве своего зверинца. Он не был одинок. Нет. Ему не грозило одиночество. Он был целой армией, многими поколениями радостных и здоровых Крафтов. Целый народ против враждебного Парижа, против здешнего народа; борьба была равной.
Он переехал из своей скромной комнаты, которая стала ему не по средствам, и поселился в квартале Монруж, сняв мансарду, где отсутствие всех удобств возмещалось обилием воздуха. Здесь вечно был сквозняк. Но Кристоф рад был, что может дышать свободно. Из окна виднелся целый лес парижских труб. Переезд занял не много времени. Кристоф обошелся ручной тележкой, которую катил сам. Из всей его движимости самым драгоценным для него предметом был, наряду со старым чемоданом, слепок маски Бетховена, — такие слепки получили впоследствии широкое распространение. Он упаковал маску так тщательно, словно она — редчайшее произведение искусства. С ней он не разлучался. Она была его единственным прибежищем в Париже. И была также
Пришлось сильно урезать питание. Кристоф ел только раз в сутки, в час дня. Он купил толстую колбасу и повесил ее за окном, — основательный кусок колбасы с краюхой хлеба и чашка кофе собственного приготовления составляли для него роскошный обед. Но он с удовольствием съел бы два таких обеда. Он сетовал на свой превосходный аппетит. Корил себя, обзывал обжорой, который только и думает, что о своем брюхе. А брюха у него почти не оставалось: он стал поджарым, как отощавший пес. Но сколочен он был крепко, обладал железным здоровьем и ясной головой.
Он редко тревожился о завтрашнем дне. Хватало денег прожить до вечера, и то хорошо. И только когда не осталось ни гроша, он решил обойти издателей. Работы не нашлось нигде. Он уже возвращался домой с пустыми руками, но, проходя мимо музыкального магазина, где Сильвен Кон когда-то познакомил его с Даниэлем Гехтом, вдруг решил войти туда, совсем позабыв, что уже бывал здесь и что результат посещения получился не слишком приятный. Первый, кого он увидел, был сам Гехт. Кристоф хотел тотчас же повернуть обратно, но поздно: Гехт его уже заметил. Дабы Гехт не подумал, что он обратился в бегство, Кристоф смело шагнул вперед, не зная еще, что скажет издателю, и готовый на любую дерзость, ибо был убежден, что Гехт не постесняется его оскорбить. Но опасения его оказались напрасными. Гехт холодно протянул Кристофу руку, явно для вежливости осведомился о его здоровье и, не дожидаясь просьбы Кристофа, пригласил его жестом в кабинет и даже посторонился, чтобы дать ему дорогу. Втайне он очень обрадовался этому посещению, которое предвидел в своей гордыне, но уже давно перестал ждать. Не подавая виду, он все эти месяцы внимательно следил за Кристофом; не пропускал ни одного случая познакомиться с его музыкой; был на злосчастном концертном исполнении «Давида», почувствовал всю красоту этого произведения и в своем презрении к публике ничуть не удивился, что оно было встречено в штыки. Вряд ли в Париже нашелся бы другой человек, способный лучше его оценить самобытность Кристофа как художника. Но он ни за что бы не сказал ему об этом, и не только потому, что был задет отношением Кристофа к себе, но и потому, что любезные фразы не шли ему на язык: таково уж было несчастное свойство его характера. Гехт, искренне расположенный помочь Кристофу, сам не сделал бы и шага для этого: он ждал, чтобы Кристоф пришел к нему первый и попросил. И теперь, когда Кристоф действительно пришел, Гехт не только не воспользовался великодушно случаем, дабы загладить воспоминание о происшедшем между ними недоразумении и тем избавить своего посетителя от унизительных разговоров, но, напротив, потешил свое самолюбие, предоставив Кристофу подробно изложить свою просьбу, и постарался навязать ему, по крайней мере на первый раз, работу, которую Кристоф в прежнее свое посещение с негодованием отверг. Он поручил ему к завтрашнему дню переложить для гитары и мандолины пятьдесят страниц нот. После этого случая, довольный, что заставил Кристофа смириться, он стал находить менее неприятные для него занятия, но делал это с таким отсутствием душевной теплоты, что невозможно было чувствовать к нему признательность; только крайняя нужда заставляла Кристофа обращаться к нему с новыми просьбами. Во всяком случае, при всем своем отвращении к таким работам Кристоф предпочитал добывать свой кусок хлеба так, чем получать подачки Гехта, как тот однажды предложил. И хотя предложил он тогда от чистого сердца, Кристоф понял, что Гехту хочется сначала его унизить. Нужда заставляла Кристофа соглашаться на любые условия, но он решительно отказывался принимать благодеяния; он покорялся необходимости работать для Гехта: отдавая за деньги свою работу, он квитался с ним, но не желал обязываться ему. Кристоф не был Вагнером, бесстыдно попрошайничавшим ради своего искусства; для Кристофа искусство не было важнее его души, и он подавился бы куском хлеба, не заработанным собственным трудом. Однажды, принеся заказ, над которым он просидел целую ночь, он застал Гехта за столом. Заметив бледность Кристофа и невольно брошенный им взгляд на еду, Гехт догадался, что он ничего не ел, и предложил ему позавтракать. Намерение у Гехта было доброе, но он слишком явно дал почувствовать, что угадал нужду Кристофа, так что его гостеприимство похоже было на милостыню: Кристоф скорее умер бы от голода, чем принял ее. Он не мог отказаться от приглашения сесть за стол (ему требовалось переговорить с Гехтом), но не прикоснулся к еде, сославшись на то, что только что позавтракал. Желудок его сводило от голода.
Кристоф охотно расстался бы с Гехтом, но другие издатели были еще хуже. Имелись, конечно, богатые дилетанты, которые разрешались подчас обрывками музыкальных фраз, но не могли даже записать их. Они приглашали Кристофа и напевали ему что-то невразумительное.
— Ну как? Разве не прекрасно?
Они предлагали ему «развить их тему» (то есть написать целиком), — и произведение выходило под их именем в каком-нибудь крупном издательстве, после чего они начинали верить, что сами сочинили все это. Кристофа познакомили с одним таким любителем, дворянином довольно старинного рода, долговязым суетливым субъектом, который то и дело называл его «дорогим другом», брал под руку, щедро изливал на его голову неумеренные восторги, хихикал ему прямо в ухо, сыпал нелепости и непристойности вперемежку с патетическими возгласами: «Бетховен! Верлен! Оффенбах! Иветта Гильбер {153} !..» Он заваливал Кристофа работой, но забывал платить. Рассчитывался он приглашениями к завтраку и рукопожатиями. В конце концов он прислал Кристофу двадцать франков, и Кристоф позволил себе роскошь и глупость отослать их обратно. В тот день у него не было в кармане и двадцати су, а предстояло истратить двадцать пять сантимов на письмо матери. Был день рождения Луизы, и Кристоф во что бы то ни стало решил хоть как-то отметить этот день: мог ли он лишить ее удовольствия, которого она так ждала от своего мальчика. В последнее время она стала писать ему чаще, несмотря на то, что писание стоило ей больших усилий. Она томилась одиночеством. Но она не могла и подумать о поездке в Париж: слишком она была робка, слишком привязана к своему городу, к своей церкви, к своему дому и боялась путешествий. Если бы она и захотела приехать, у Кристофа не хватило бы денег на двоих: не каждый день у него хватало даже на собственное пропитание.