Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
В тишине ночи Кристоф перечитал евангелие Жанны; на сей раз никакие условности не заставляли его сдерживать свое волнение. Он проникся бесконечною скорбью, нежностью, жалостью к бедной маленькой пастушке в грубом, красном крестьянском платье, рослой, застенчивой, с тихим голосом, грезившей под звон колоколов (она любила их не меньше, чем Кристоф), с прелестной тонкой улыбкой, исполненной кротости и доброты, — к этой девушке, всегда готовой заплакать от любви, от сострадания, от слабости; ибо она была так мужественна и одновременно так женственна, так чиста и отважна, эта девушка, укрощавшая дикие порывы армии разбойников и спокойно, с трезвым бесстрашием, с чисто женской проницательностью и мягким упорством, в течение долгих месяцев, одинокая
Больше всего трогала Кристофа ее доброта, нежность сердца, — то, что она плакала после победы, плакала по мертвым врагам, плакала о своих оскорбителях, утешала их, когда они страдали от ран, облегчала их кончину, не питая горьких чувств к тем, кто предал ее; даже на костре, когда пламя уже взвилось, она не думала о себе, но тревожилась о напутствовавшем ее монахе и убеждала его отойти. Она была «добра во время самой жестокой схватки, добра среди злых, миролюбива даже на войне. Войну, это торжество дьявола, она осветила духом божиим».
И Кристоф, думая уже о себе, говорил: «А я не внес в свою борьбу духа божьего».
Он перечитывал прекрасные слова ее евангелиста: «Быть добрым, оставаться добрым среди людских несправедливостей и суровостей судьбы… Хранить кротость и доброжелательность среди стольких ожесточенных распрей и пройти испытания, не дав им коснуться своих душевных сокровищ…»
И Кристоф повторял: «Я грешен. Я не был добр. Мне не хватало добрых чувств. Я был слишком суров. Простите. Вы, с кем я борюсь, не считайте меня своим врагом. Я хотел бы и вам делать добро… Но надо же помешать вам делать зло…»
И так как святым он не был, то ему довольно было вспомнить о врагах, чтобы ненависть его ожила с прежней силой. Меньше всего прощал он своим врагам то, что, глядя на них, глядя через них на Францию, нельзя было представить себе, что на этой земле мог возрасти когда-либо цветок такой чистоты, такого геройства и вдохновенной поэзии. И, однако же, все это было. Кто осмелится утверждать, что такие цветы не возрастут здесь вторично? Современная Франция вряд ли была хуже Франции Карла VII, той развращенной нации, из недр которой вышла Орлеанская девственница {158} . Храм был теперь пуст, осквернен, полуразрушен. Ну и что же! Божий глас вещал тут.
Кристоф искал француза, которого он мог бы полюбить ради своей любви к Франции.
Стоял конец марта. Уже несколько месяцев Кристоф ни с кем не обмолвился ни словом, не получал ниоткуда писем, кроме редких и коротеньких записочек от старушки матери, не знавшей, что он болен, и скрывавшей от него свою болезнь. Все его связи с миром ограничивались хождением в магазин Гехта, где он получал или сдавал работу. Он старался бывать там в часы, когда Гехт отсутствовал, чтобы избежать разговоров. Предосторожность излишняя, ибо единственный раз, когда они встретились, Гехт самым безучастным тоном осведомился о его здоровье — и все.
Так он пребывал заточенным в темнице молчания, как вдруг, однажды утром, получил приглашение от г-жи Руссэн на музыкальный вечер: его звали послушать знаменитый квартет. Письмо было очень любезное, и сам Руссэн приписал в конце несколько сердечных строк. Он немного раскаивался в своем разрыве с Кристофом. Тем более что за это время успел поссориться со своей певичкой и теперь судил о ней без всякого снисхождения. Он был не злой человек; например, он не сердился долго на тех, с кем поступал несправедливо. И искренне удивился бы, если бы его жертвы проявляли большую щепетильность, нежели он сам. Поэтому, когда он имел удовольствие вновь встречаться с ними, он первый, не колеблясь, протягивал им руку.
Сначала Кристоф пожал плечами и поклялся, что ни за что не пойдет на вечер. Но по мере приближения дня концерта решимость
И был наказан. Очутившись вновь среди знакомых ему политиков и снобов, Кристоф сразу же почувствовал прежнее отвращение, — пожалуй, еще более сильное, чем раньше: за месяцы одиночества он отвык от этого зверинца. Слушать музыку здесь, в такой обстановке, было прямым святотатством. Кристоф решил уйти после первой же части. Он обводил взором все это сборище отталкивающих физиономий и фигур. Вдруг на том конце салона он уловил чей-то пристальный взгляд, впрочем тут же отведенный в сторону. Взгляд этот резко отличался от всех прочих пресыщенных взоров удивительной сердечностью и чистотой. Это были робкие, но кристально ясные глаза, настоящие французские глаза, которые, раз взглянувши, смотрят с совершеннейшей правдивостью, ничего в себе не утаивая, и от которых, пожалуй, не укроются и ваши тайны. Кристоф узнал эти глаза. Но лицо, которое они озаряли, было ему незнакомо. На Кристофа смотрел молодой человек лет двадцати — двадцати пяти, небольшого роста, шатен, слегка сутулый, тщедушный, с безбородым, болезненным лицом и неправильными, тонкими чертами, немного ассиметричными, отчего выражение его всегда было не то что тревожное, но какое-то неуверенное, и эта неуверенность, так противоречившая спокойному взгляду, придавала ему своеобразное обаяние. Незнакомец стоял в дверях, и никто не обращал на него внимания. Кристоф еще несколько раз посмотрел на него и каждый раз, встречая эти глаза, «узнавал» их: он был почти уверен, что уже видел эти глаза, но лицо было ему незнакомо.
Не сумев, по обыкновению, скрыть свои чувства, Кристоф направился к молодому человеку, но, подходя, стал думать, что же он ему скажет; он замедлил шаги, нерешительно глядя по сторонам, словно случайно бродил по залу. Однако молодой человек сразу догадался, что Кристоф идет к нему, и так оробел при мысли о предстоящем разговоре, что решил пробраться ближе к двери, но от застенчивости не мог пошевелиться. Они очутились лицом к лицу. Прошло несколько секунд, прежде чем им удалось подыскать тему для разговора. Пока продолжалось это молчание, каждый думал, как он, должно быть, смешон. Наконец Кристоф посмотрел молодому человеку в глаза и уже без всяких предисловий спросил, улыбаясь, грубоватым тоном:
— Вы не парижанин?
При этом неожиданном вопросе молодой человек, несмотря на смущение, улыбнулся и ответил, что нет. Его слабый, глуховатый голос напоминал звук какого-то хрупкого инструмента.
— Я так и думал, — продолжал Кристоф.
И, заметив, что незнакомец немного сконфужен этим странным замечанием, прибавил:
— Это не в упрек вам.
Но молодой человек сконфузился еще больше.
Снова наступило молчание. Молодой человек силился заговорить, губы его дрожали; чувствовалось, что он приготовил какую-то фразу, но ему не хватает решимости произнести ее. Кристоф с любопытством смотрел на это подвижное лицо со слишком тонкой кожей, под которой было видно каждое нервное подергивание мускулов; оно казалось слепленным из совсем иного материала, чем лица всех прочих посетителей этого салона — лица массивные, плотные, служившие как бы продолжением шеи, лишь куском туловища. А здесь душа проступала во всем; все было насыщено духовной жизнью.
Ему так и не удалось заговорить. Кристоф добродушно продолжал:
— Что вы здесь делаете, в этой компании?
Он говорил очень громко, с той удивительной непринужденностью, которая создавала ему столько врагов. Обеспокоенный молодой человек невольно осмотрелся кругом, как бы желая удостовериться, не слышит ли их кто-нибудь. (Это движение не понравилось Кристофу.) Потом вместо ответа юноша спросил с милой неловкой улыбкой:
— А вы?
Кристоф расхохотался своим грубоватым смехом.