Жан-Кристоф. Книги 1-5
Шрифт:
Знаменательный день настал. Кристоф не испытывал ни малейшей тревоги. Он был до краев полон своей музыкой и не мог судить о ней. Он сознавал, что некоторые места его пьес, пожалуй, дадут повод к насмешке. Но так ли это важно? Нельзя творить великое, не рискуя вызвать глумление. Кто стремится достигнуть в искусстве глубины, тому приходится пренебречь людским уважением, правилами вежливости, скромностью и бросить вызов общественному лицемерию, которое, как тяжелой плитой, придавило человеческое сердце. А тот, кто вечно беспокоится, не задел ли он кого-нибудь, обречен всю жизнь преподносить посредственностям посредственную истину, разжиженную и удобоваримую, обречен всю жизнь прожить на подножном корму. Велик лишь тот, кому неведомо это беспокойство. И Кристоф пренебрег им. Возможно, что его и освищут, но зато безразличным к его музыке не останется никто. Он представлял себе,
Началось с неудачи. Герцог не приехал. Герцогскую ложу заполнили статисты в лице нескольких придворных дам. Кристоф почувствовал раздражение. Он думал: «Этот болван дуется. Он не знает, как отнестись к моей музыке, и боится попасть впросак». И Кристоф пожал плечами, сделав вид, что подобная безделица не может его смутить. Но зато другие почуяли недоброе: это было первое назидание и грозное предвестье.
Публика проявила не больше интереса, чем ее повелитель: треть зала была пуста. Кристоф с невольной горечью вспомнил, что на концертах, которые он давал ребенком, зал наполнялся до отказа. Будь у него больше опыта, он не удивился бы этому: естественно, что теперь, когда он писал хорошую музыку, публика уже не валит валом, как прежде, когда он писал плохую. Ведь публику большей частью занимает не музыка, а музыкант; и очевидно, что музыкант, похожий по внешности на всех других музыкантов, куда менее интересен, чем музыкант в детском костюмчике, затрагивающий сентиментальную струнку и возбуждающий всеобщее любопытство.
Кристоф, тщетно прождав некоторое время, не наполнится ли зал, наконец решил начинать. Он пытался убедить себя, что так даже лучше: друзей всего горсточка, да зато хороших. Но эта надежда держалась недолго.
Исполнение программы протекало среди полного молчания зала. Иногда в молчании публики чувствуется, что оно согрето любовью, которая вот-вот прольется на исполнителя. Но тут не ощущалось ничего. Ничего. Сон, небытие. Чувствовалось, что музыкальные фразы одна за другой падают в пучину равнодушия. Хотя внимание Кристофа, стоявшего спиной к публике, было поглощено оркестром, он улавливал все происходившее в зале теми тончайшими фибрами души, которыми наделен всякий истинный художник и которые доносят до него весть о том, как отзываются на его игру сердца слушателей. Кристоф продолжал отбивать такт и взвинчивать себя и все же застывал в ледяном тумане скуки, который полз из партера и лож.
Сыграна наконец и увертюра, зал аплодирует. Холодные, вежливые хлопки — и молчание. Уж лучше бы шикали… хоть один свисток! Хоть какой-нибудь признак жизни, любой отклик, пусть враждебный!.. Ничего. Кристоф смотрел на своих слушателей. Слушатели смотрели друг на друга. Каждый старался прочесть мнение о музыке в глазах соседа. И, не прочитав ничего, опять цепенел в безразличии.
Оркестр заиграл снова. На очереди была симфония. Кристоф едва довел ее до конца. Были минуты, когда ему хотелось бросить палочку и убежать куда глаза глядят. Всеобщая апатия передалась и ему: он уже и сам не понимал, что играет оркестр, которым он дирижирует; ему чудилось, что он летит в бездонный омут скуки. Не раздалось даже насмешливого шепота, который он ожидал услышать в некоторые моменты: публика была поглощена чтением программы. Кристоф слышал, как переворачиваются страницы — все сразу, с сухим шелестом; и затем снова тишина, и так до последнего аккорда, когда публика, поняв, что произведение окончено, отметила это вежливыми аплодисментами. Правда, прозвучали еще три-четыре запоздалых хлопка, но, не будучи поддержанными, они стыдливо умолкли; пустота от этого показалась еще более пустой, и эта деталь помогла понять слушателям, как они смертельно скучали.
Кристоф сел среди оркестрантов, не решаясь смотреть ни направо, ни налево. У него накипали слезы, он весь дрожал от гнева. Ему хотелось вскочить и крикнуть всем: «Надоели вы мне! Ах! До чего же вы мне надоели! Убирайтесь, убирайтесь все к чертям!»
Зал немного оживился: ждали певицу — ее привыкли встречать аплодисментами. В этом океане новой музыки, где публика блуждала без компаса, певица была для нее верным оплотом, привычным и надежным берегом, — теперь уже не грозила опасность сбиться с пути. Кристоф прекрасно понял это и язвительно рассмеялся. Певица тоже угадывала настроение публики. Об этом говорили ее горделивые жесты, которых не мог не заметить Кристоф, когда зашел пригласить ее на сцену. Кристоф не только не повел певицу сам, а нарочно сунул
— Нет!
Она продолжала. Он зашипел ей в спину приглушенным, дрожащим от бешенства голосом:
— Нет! Нет! Не так! Не так!
Певица, взволнованная этим сердитым шипением, которое не могла слышать публика, но ясно слышал оркестр, все же стояла на своем и донельзя замедляла темп, делая паузы, растягивая звуки. Кристоф, не обращая на это внимания, опередил ее на целый такт. Для публики это прошло незамеченным: она давно уже решила, что в музыке Кристофа мало приятного и правильного; но композитор, не разделявший этого мнения, дергался, как одержимый; наконец его прорвало. Он внезапно остановился, не докончив фразы.
— Будет! — крикнул он во всю глотку.
Певица с разбегу не смогла остановиться, но через полтакта замолчала и она.
— Будет! — сухо повторил Кристоф.
Публика застыла от удивления. После короткой паузы Кристоф сказал ледяным тоном:
— Начинаем сначала!
Певица растерянно смотрела на него. Руки ее дрожали, у нее было желание швырнуть ему в лицо ноты; впоследствии она сама не могла понять, что же ее удержало. Но, подавленная авторитетом Кристофа, она начала сначала. Она пропела все Lieder, не позволив себе отступлений ни в оттенках, ни в темпе: она чувствовала, что поблажки ей не будет, и ее бросало в жар при мысли о новом скандале.
Когда она кончила, поднялась буря рукоплесканий. Аплодировали не Lieder (что бы ни спела артистка, ей все равно бы хлопали), а знаменитой певице, состарившейся на подмостках: публика знала, что тут можно выражать свой восторг, ничем не рискуя. К тому же слушатели желали сгладить резкость выходки Кристофа. Они смутно поняли, что виновата певица, однако находили непристойным поведение Кристофа, осмелившегося это заметить. Публика кричала «бис», но Кристоф решительно захлопнул крышку рояля.
Певица не заметила этой новой выходки: она была так взволнована, что не могла и думать о вторичном выступлении. Опрометью бросилась она вон, заперлась в своей уборной и там с четверть часа отводила душу, громко изливая всю накипевшую ненависть и ярость. Истерические крики сменялись потоками слез, гневной бранью, проклятиями по адресу Кристофа. Ее бешеные вопли слышны были сквозь запертую дверь. Друзья певицы, которым удалось проникнуть к ней, рассказывали, вернувшись, что Кристоф вел себя, как грубиян. И это мнение, как обычно бывает в театральных залах, скоро стало общим достоянием. Когда Кристоф снова поднялся и встал за пульт, чтобы исполнить последний номер, публика была уже настроена воинственно. Но теперь шла вещь не Кристофа, а Окса — его «Festmarsch». Публика при первых же звуках этой пошлой музыки нашла простое средство выразить свое порицание Кристофу, не прибегая к таким крайним мерам, как свист: она стала подчеркнуто вызывать Окса, вновь и вновь требовать автора, который с удовольствием выходил раскланиваться. Так кончился концерт.
Нетрудно догадаться, что герцог и придворные — да и весь маленький городок, спасавшийся от скуки сплетнями, — узнали в мельчайших подробностях обо всем, что произошло на концерте. Дружественные певице газеты ни слова не проронили о происшедшем, но они хором восторгались ее мастерством и лишь мимоходом упомянули о Lieder, которые она исполняла. Другим произведениям Кристофа они уделили лишь несколько строчек почти одинакового содержания: «… Владеет контрапунктом. Пишет слишком сложно. Вдохновения не ощущается. Мелодия отсутствует. Пишет головой, а не сердцем. Нет искренности. Погоня за оригинальностью…» А затем шли рассуждения о подлинной оригинальности давно умерших и похороненных мастеров: Моцарта, Бетховена, Лёве, Шуберта, Брамса («тех, кто оригинален, не стараясь быть оригинальным»). Отсюда естественный переход к опере Конрадина Крейцера «Nachtlager von Granada» [34] , возобновленной на сцене герцогского театра, и пространный отзыв об этой «очаровательной музыке, до сих пор еще не утратившей свежести и яркости».
34
«Ночной лагерь у Гранады» (нем.).