Жан Оторва с Малахова кургана
Шрифт:
Французские батареи находились всего в ста двадцати метрах от каземата. Снаряды рвались с оглушительным грохотом. Ядра со всего маха врезались в земляные насыпи, доски, каменную кладку, поднимая тучи обломков. Бомбы взлетали все круче, так высоко, что терялись из виду, и потом, разогнавшись, били со стократной силой. Ничто не могло противостоять этим громадинам, которые рушили, стирали в порошок, уничтожали все на своем пути.
Однако, что бы там ни говорил Оторва, артиллеристы капитана Шампобера знали свое дело. Бомбы разрывались теперь на кольцевой дороге, покрывая
Расстояние между местом выстрела и местом падения бомб становилось все короче и короче. Одна бомба шлепнулась прямо перед дверью каземата. Восемь человек охраны разбежались в разные стороны. Оторва злорадно захохотал и закричал:
— Молодец, Шампобер!.. Это начало конца!
Глухой удар, удушающий дым, язык пламени… По кругу разлетелись огненные брызги. Дверь, изрешеченная осколками, отозвалась барабанным гулом. Доски обшивки раскололись, гвозди выскочили, дверные петли зашатались.
Дверь еще держалась, но второго снаряда будет достаточно, чтобы сбросить ее на землю, как, впрочем, и для того, чтобы разворотить весь каземат и прикончить узника.
Оторве на это было наплевать. В образовавшуюся щель он увидел несколько солнечных лучей, и к нему, словно по волшебству, возвратилось хорошее настроение.
— Милости просим! — прокричал он.
И, как бы отзываясь на его слова, вторая бомба с дьявольской точностью легла на то же место. Она упала чуть позади двери, проломила в своде каземата дыру, сломала, как спички, два бревна, подпиравших стены, пробила потолок и упала на пол, в трех шагах от Оторвы.
Зуав рассчитывал на другое. Он сразу оценил свое положение: оно было безнадежно. Бедняга погиб.
Дверь по-прежнему оставалась заперта. Выломать ее просто немыслимо. В дыру, проделанную бомбой наверху, в своде каземата, можно было пролезть. Но она располагалась на высоте более двух метров и образовывала нечто вроде трубы, до которой Оторва не мог добраться, во всяком случае сейчас, да еще при том, что у него оставалось очень мало времени.
Фитиль потрескивал, заполняя едким дымом темное помещение. Через пять или шесть секунд огонь дойдет до начинки бомбы. Пять килограммов пороха, заключенные в семидесяти фунтах железа… Взрыв в закрытом помещении — и от молодца останется мокрое место.
Вырвать или погасить фитиль невозможно. Он вставлен в трубку, плотно забитую в глазок бомбы.
Нет, ничто не спасет зуава! Пять или шесть секунд, быть может, восемь, ну уж никак не больше десяти!.. Вот сколько ему еще жить.
— Ну что ж! — сказал он спокойно. — Значит, не суждено мне водрузить знамя Второго зуавского на Малаховом кургане!
И — удалец остается удальцом! — молодой человек выпрямился и сложил руки на груди, в трех шагах от бомбы.
Ш-ш-ш-ш-ш!.. Фитиль дымил и потрескивал, отбрасывая красноватый свет. Оторва пристально смотрел на него с высокомерным и вызывающим видом.
Секунды бежали, быстрые, тревожные, мучительные. Жгучая мысль пронзала мозг человека… ему предстояло умереть… да, сейчас, и помилование было невозможно. Перед ним пронеслась вся его жизнь. Так сверкание молнии на мгновение высвечивает во тьме целый мир.
Детство!.. Отец, старый наполеоновский солдат! Мать… о, его мать!.. Потом полк… и знамя!.. Прелестное личико Розы… ее большие глаза… в них столько нежности… и, наконец, апофеоз [244] , когда исполняется мечта солдата: трехцветное знамя гордо реет на Малаховом кургане, и он, Оторва, размахивает древком, поднимая его высоко-высоко — как только может…
244
Апофеоз — здесь: торжественное завершение события.
Вытянувшись, с презрением глядя на снаряд, он ждал ослепительной вспышки… страшного удара… смерти, над которой столько раз насмехался.
Но вдруг в каземате воцарилась тишина. Будничное, кухонное потрескивание фитиля смолкло. Не было больше красных искорок в сумеречном свете подвала, не было дыма, ничего… кроме целой и невредимой бомбы, безобидной, точно деревянный шар. Фитиль погас!
Оторва испустил долгий вздох — так вздыхает смертник, увидев в роковую минуту, что пришло помилование.
Напряжение спало, все его существо ликовало, ощущая блаженство бытия. Внезапно он разразился нервным смехом и закричал:
— Фитиль погас… осечка! Это бывает редко, но бывает — вот доказательство! Черт возьми! Я был уже одной ногой на том свете… И возвращением оттуда я обязан канонирам моего друга капитана Шампобера! Да, но такое случается только раз!.. И с этих сумасшедших станется кинуть сюда еще одну бомбу, которая не даст осечки и разорвет меня в клочья. Да, надо уносить ноги!
Хорошо сказано — уносить ноги! Но как? Через дыру, пробитую бомбой в своде? Попробуем! Оторва попытался добраться до нее и влезть в отверстие, как трубочист в трубу. Но пробоина находилась слишком высоко — руки не доставали.
Напрасно он подпрыгивал, напрасно цеплялся за бесформенные обломки, которые чудом еще не отвалились. Куски досок, щебень осыпались у него под руками, били по спине, грозили засыпать с головой.
Время шло, французы стреляли вовсю, ситуация становилась для узника невыносимой.
Его охватил гнев — препятствия множились, и он снова был парализован! Жан толкнул плечом дверь, пытаясь ее вышибить. Но дверь держалась, и он отскакивал от нее, как резиновый мячик.
— Чтобы вышибить эту проклятую дверь, нужна пушка, — ворчал зуав. — Черт бы побрал этих увальней-московцев — надо же так прочно строить!
Не переставая ворчать, он задел за бомбу, оступился и чуть не упал.
«А ну-ка!.. Давай, котелок, вари!.. Есть идея!»
Сказано — сделано. Оторва наклонился, взял бомбу, с колоссальным трудом приподнял и удержал в вертикальном положении; потом отступил на несколько шагов для разбега и, стиснув зубы, кинулся вперед. В метре от двери он остановился и, собрав остатки сил, с ходу бросил бомбу вперед.