Жан Оторва с Малахова кургана
Шрифт:
— Бах!
— Да, я понял, — ответил Оторва. — Двенадцать человек… расстрельная команда… и расстрелянный — это я… бах! Не особо смешно, старина казак!.. Но мы еще посмотрим.
Часы шли, наступила ночь. Наш герой, ничуть не тревожась, вытянулся на своей постели и заснул сном праведника. Он спал так крепко, что даже не слышал, как сменились в камере часовые.
Новые часовые были словно отлиты по тем колодкам, что и предыдущие. На рассвете они разбудили заключенного, произнеся сердечное: «Боно французин!»
Оторва проснулся,
— Боно московец!
Формулировка неизменна, других слов они не знали. Но на сей раз у нее оказалось приятное добавление — четвертка водки и большая краюха хлеба, которыми солдаты запросто, по-товарищески, поделились с узником.
Жан, не поморщившись, проглотил свою долю спиртного, сжевал за обе щеки черный осадный хлеб и, в знак благодарности, пожал руки славным воякам. В восемь часов шум шагов за стеной и бряцание металла заставили его вздрогнуть. Тяжелая дверь со скрипом отворилась.
— О-о, это что-то новое! — сказал Оторва.
В приоткрытую дверь он увидел двенадцать человек команды под водительством сержанта.
Зуав почувствовал, как по его телу пробежала дрожь, однажды уже испытанная, и подумал: «Неужто меня расстреляют просто так, без лишних слов? Без суда, без приговора? Хотя с приговором или без приговора — не все ли равно!»
Сержант знаком приказал ему выйти. Смело, но не рисуясь, француз с достоинством последовал за начальником конвоя.
Позади собора находилось здание, на фронтоне [249] которого реял русский флаг. Это здание почти не пострадало от обстрелов и служило местом сбора дежурных офицеров.
Оторву провели в большой зал, в глубине которого сидели за столом члены трибунала.
Сердце зуава сжалось невыразимой болью, когда он увидел, что председатель трибунала — его друг майор Павел Михайлович.
Да, дисциплина иногда предъявляет жесткие требования!
Майор был бледен. Отважный француз понимал, как страдал этот храбрый солдат, который относился к нему с такой симпатией. Какой ужасный жребий выпал его преданному другу — волей случая стать судьей при таких суровых обстоятельствах, когда следовало быть неумолимым.
249
Фронтон — треугольное поле, часто с украшениями или надписями, под двускатной крышей здания, на фасаде.
Оторва отдал судьям честь. Грудь колесом, голова вскинута, твердый взгляд — таков наш зуав в ожидании вопросов суда.
Председатель начал допрос, его голос, несколько неуверенный, постепенно окреп.
— Назовите ваше имя и звание, возраст, место рождения.
Зуав ответил:
— Меня зовут Оторва, сержант Второго зуавского полка, мне двадцать три года. Что касается моего настоящего имени, извините, господин майор, но я отказываюсь его назвать.
— Почему?
— Поэтому я и не хочу его открывать. Я знаю, что буду приговорен к смертной казни… ну что ж… но ради чести моей семьи, чести моего имени… я хочу быть расстрелянным как Оторва. Моя смерть, таким образом, будет почти анонимна. В полку меня будут считать пропавшим без вести или погибшим в плену… и никто не узнает там… в доброй старой Франции, что я казнен. Такая смерть может быть плохо истолкована… может нанести ущерб моей памяти.
— Я ценю и уважаю ваши чувства… Итак, продолжим. Вы признаете, что напали на восьмерых солдат его величества императора и убили шестерых?
— Да, господин майор! Но я сражался честно, лицом к лицу с противником.
— Не сомневаюсь, но это не извиняет вас и не мешает квалифицировать ваш поступок как вооруженное сопротивление.
— Я в плену… и хотел выйти на свободу. Я знал, на что иду, и действовал в здравом уме и твердой памяти.
— Солдаты, ваша охрана, как-то провоцировали вас?
— Нет, господин майор. Они хотели воспрепятствовать моему побегу… они выполняли свой долг… и я первым нанес удар.
— Вы ни о чем не сожалеете?
— Нет, господин майор, ни о чем… Это война, а я — солдат!.. В другой раз я поступил бы так же. Солдат должен сражаться до последнего вздоха… Кроме того, я не давал слова отказаться от свободы.
— Я знаю. Трибунал все взвесит. Вы ничего не хотите добавить в свою защиту?
— Нет, господин майор.
— Хорошо. Трибунал удаляется на совещание.
Прошло десять минут, и пятеро офицеров возвратились в зал заседаний. Председатель стоя — еще более бледный — медленно произнес:
— Сержант Оторва, с прискорбием объявляю вам, что трибунал единогласно приговорил вас к смертной казни… за мятеж и убийство солдат его величества. Устав не предусматривает в этом параграфе смягчения наказания. Вы будете расстреляны в течение двадцати четырех часов.
Зуав бесстрастно поднес руку ко лбу, молча отсалютовал трибуналу, а про себя подумал: «От судьбы не уйдешь!»
Офицеры встали: вежливо ответили на его приветствие и грустно ушли. Майор остался наедине с осужденным, если не считать охраны.
— Оторва!.. Мой бедный друг! — воскликнул русский офицер, протягивая зуаву обе руки. — Я в отчаянии! У меня такое чувство, что, посылая вас на казнь, я совершаю чудовищный поступок… Как будто убиваю брата… все мое существо восстает против этого… У меня разрывается сердце… Никогда со мной не было ничего подобного, и я ощущаю неодолимую потребность сказать вам это! Но вы — наш враг… враг опасный, упорный, умышленно нарушивший законы моей страны… Я судил вас по совести… в соответствии с этими законами… суровыми, но справедливыми… и я хотел бы иметь возможность вас оправдать… вернуть вам свободу. О, будь проклята война, которая стравливает людей, созданных, чтобы дружить друг с другом…