Жан-Жак Руссо. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Латинский язык, математика, физика, химия, астрономия, история, ботаника, но особенно литература и философия были изучаемы гениальным юношей в эти тихие годы безмятежно счастливой жизни с его любимой Луизой в Шамбери и в поэтических Шарметтах, соседней деревушке. Вот подробное описание его дня в Шарметтах, с нежной памятью занесенное им на страницы «Confessions».
«Обыкновенно я вставал очень рано, до восхода солнца, и отправлялся на свою утреннюю прогулку. Большей частью я выбирал для этого тропинку, проложенную повыше нашего виноградника по живописной местности и выводившую меня к Шамбери. Там, во время этой уединенной прогулки, я творил свою утреннюю молитву. Никаких заученных слов я не произносил при этом. Молитва моя заключалась в восторженном поклонении сердцем моим Тому, Кто сотворил эту чудную природу, что окружала меня. Я не люблю молиться в комнате: мне кажется, что стены и все эти мелочи окрест меня становятся между Богом и мною. Я люблю познавать Его в Его творениях и сердцем своим возноситься к Нему. Мои молитвы были чисты. Для себя и для той, которую никогда не отделял от себя, я просил жизни, невинной и спокойной, без пороков, болезней, тяжелых лишений; я просил смерти праведных и их участи в будущей жизни. Но более, нежели в прошении, эта молитва заключалась в поклонении и сердечном умилении. Я знал, что заслуживать милость Того, Кто распределяет блага этой жизни, надо не столько просьбами, к Нему обращенными, сколько доброй жизнью. Надо не столько просить, сколько заслужить… С прогулки я возвращался другой дорогой, делая значительный обход и с любовью взирая на мирные картины сельской жизни, природы, труда, – картины, которые одни никогда не надоедают. Издали уже я всматривался в наше жилище, стараясь разглядеть, начался ли день у моего друга? Если я замечал, что ставни ее комнаты
Обыкновенно на завтрак мы имели кофе со сливками. Это было самое спокойное время дня у нас, когда мы беседовали всего приятнее. Наши утренние свидания наедине оставили во мне навсегда особенное пристрастие к завтраку. Я предпочитаю поэтому английские и швейцарские завтраки французским, подаваемым каждому в его комнату и наскоро съедаемым людьми, спешащими по своим делам. Часа два проводили мы вдвоем по случаю завтрака, после чего я отправлялся к своим книгам, в мою комнату, где и занимался до обеда. Начинал я с философских сочинений: с „Логики“, „Опытов“ Локка, с Мальбранша, Лейбница, Декарта и других. Я, конечно, не мог не видеть, что авторы эти постоянно противоречат друг другу. Сначала я задался химерическим планом их согласовать. Я изнемогал под бременем этой непосильной задачи и потратил на нее много времени. Я терял голову и не подвигался вперед в моем философском развитии. Наконец я отказался от этой химеры и избрал другой метод, которому я и обязан всеми своими успехами на этом пути и который был наиболее пригоден для меня, вообще малоспособного к учению. Принимаясь за какого-нибудь автора, я ставил своей задачей усвоить его точку зрения, проникнуться его идеями и следовать за ним, не примешивая ни своих идей, ни идей другого мыслителя, никогда не стараясь его оспаривать или ему противоречить. Я сказал себе: „Начнем с того, чтобы скопить в голове целый магазин идей, истинных и ложных, но непременно ясных, и предоставим в будущем голове моей, уже достаточно наполненной идеями, разобраться в них и выбрать более верные“. Я сознаю, что метод этот имеет свои неудобства, но мне он много помог в моем самообразовании. Через несколько лет, посвященных такому мышлению по следам других, почти без критики и собственной оценки, я оказался обладателем достаточно значительного капитала идей и методов, чтобы обратиться к собственной мысли и не нуждаться более в помощи. После странствования и дела лишили меня возможности предаваться по-прежнему книгам, но мысль моя невольно и постоянно возвращалась к прочитанному, к сравнению, проверке, критике. Я обстоятельно взвешивал силу доводов, я судил своих учителей. Довольно поздно я дал свободу своему критическому мышлению, но, кажется, это не ослабило его. И когда я публиковал свои собственные идеи, меня никто не обвинял в заимствовании, в слепом следовании указке учителей, в клятвах in verba magistri.. [4] От философии я перешел к элементарной геометрии, но никогда не поднялся в этой области выше. Недостаток памяти заставлял меня много раз возвращаться к началу и снова повторять все пройденное. Евклид был мне не по вкусу. Он гонится более за цепью доводов, нежели за связностью идей. „Геометрия“ Лами мне, напротив, очень понравилась, и Лами стал одним из любимейших моих авторов. Порою я и теперь с удовольствием перечитываю его сочинения. После геометрии следовала алгебра, и тот же Лами был и здесь моим руководителем. Когда я изучил элементарную алгебру по Лами, я занялся „Наукой исчисления“ Рейно, потом его же „Наглядным анализом“, который, впрочем, я лишь поверхностно просмотрел. Никогда я не был достаточно посвящен в тайны математического анализа, чтобы вполне усвоить смысл приложения алгебры к геометрии. Мне не по вкусу этот метод оперировать геометрическими данными, их не видя, и мне кажется, что решать геометрическую проблему при помощи алгебраических уравнений – все равно, что играть арию, вертя рукоятку шарманки. Когда, например, я впервые нашел путем исчисления, что квадрат двучлена равняется сумме квадратов составляющих его членов с приложением удвоенного произведения этих же членов, я не был удовлетворен этим исчислением и, несмотря на его совершенную точность, только тогда доверился выводу, когда проверил его графически. Из этого не следует, однако, чтобы я не любил алгебры вообще, но она увлекала меня лишь в области абстрактных величин. Когда же ее применяли к пространственным величинам, я желал видеть, как эта операция осуществляется в фигурах и линиях. Иначе мой ум отказывался уразуметь сущность решенной теоремы и ее правильность.
4
Jurare in verba magistri – «клясться словами учителя»; в значении: слепо следовать словам учителя (лат.).
За алгеброй следовал латинский язык. Изучение его было самым трудным для меня делом, и я не успел достичь многого в этом предмете. Сначала я следовал общепринятому методу учебников, но бесплодно. Эти варварские вирши мне были противны, и мои уши были для них глухи. Я терялся в лабиринте и, выучивая последнее, забывал предыдущее. Заучивание слов тоже не может быть успешно для ума, почти лишенного памяти. Я упорствовал долго на этом пути, надеясь развить память. В конце концов пришлось все-таки оставить этот метод. Я достаточно усвоил строение языка, чтобы при помощи словаря читать легкий текст. Я выбрал эту дорогу и по ней двигался успешнее. Я делал устный перевод читаемого и благодаря упражнениям со временем достиг способности довольно свободно читать латинских авторов, но никогда не мог ни писать, ни говорить по-латыни. Это обстоятельство порою ставило меня в затруднительное положение, особенно после того, как я, неизвестно почему и как, был включен в сословие литераторов. Другое неудобство такого самообучения заключалось в невозможности усвоить просодию и версификацию. Я затратил много усилий и труда на это изучение, потому что желал чувствовать гармонию языка прозаического и поэтического. Я должен был убедиться, однако, что без учителя это почти невозможно. Усвоив самый легкий размер, именно гекзаметр, я имел терпение проскандировать почти всего Вергилия, отметив повсюду ударения и долготу слогов. Потом, когда я бывал в сомнении, должно ли посчитать данный слог долгим или коротким, я обращался к моему размеченному Вергилию. Очевидно, это приводило меня нередко к ошибкам, ввиду некоторых вольностей, допускаемых правилами латинского стихосложения. Таким образом, если самообучение имеет свои преимущества, то вместе с тем изобилует и неудобствами, и трудностями. Я знаю это лучше кого бы то ни было. Перед обедом я оставлял книги и, если еще оставалось время, шел навестить моих друзей, голубей, или ухаживал за растениями в саду. К обеду я приходил обыкновенно в отличном расположении духа и с прекрасным аппетитом. Вообще аппетит меня никогда не покидает, даже когда я болен. Мы обедали самым приятным образом, с веселыми разговорами, не торопясь. Два или три раза в неделю, смотря по погоде, мы пили послеобеденный кофе в саду, в тенистой и прохладной беседке, которую я обсадил хмелем и которая доставляла нам много отрады во время зноя. Затем мы осматривали наш огород, наши цветники, сад, болтали о нашей счастливой жизни, и эти беседы заставляли нас еще сильнее чувствовать ее радости. В конце сада я имел другую маленькую семью: это были мои пчелы. Я их посещал ежедневно, и часто мы оба. С интересом следил я за их трудами; меня забавляло наблюдать, как они возвращаются с добычей, нагруженные до такой степени, что им трудно передвигаться. В первое время мое любопытство показалось им нескромным и два или три раза они ужалили меня. Но затем мы столь хорошо познакомились, что я мог подходить так близко, как хотел: они не трогали меня. И как бы ни были полны ульи, готовые выпустить рой, как бы пчелы меня ни окружали, садясь мне на руки, на платье, ползая по лицу, они никогда не жалили. Все животные остерегаются человека. Они имеют слишком много оснований для этого. Но если однажды они убеждаются, что человек не желает им зла, они вполне доверяются ему, и надо быть поистине дикарем, чтобы обмануть это доверие.
Потом я снова возвращался к книгам. Послеобеденные занятия мои можно, впрочем, скорее назвать отдыхом и удовольствием, нежели учением. Систематическая работа после обеда, среди зноя, мне была затруднительна, и я просто читал, не изучая. Меня занимали особенно история и география, и так как это не требовало напряжения ума, я достиг порядочных результатов, насколько позволяла моя память. Я хотел также изучить Пето и погрузился было в сумрак хронологии, но критика без дна и без берегов не пришлась мне по вкусу. Более привлекало меня точное измерение времени по движению светил небесных. Я очень увлекся даже астрономией, но отсутствие инструментов сдерживало это увлечение. Пришлось ограничиться общими понятиями, усвоенными из книг, и суммарным ознакомлением с небом при содействии небольшой зрительной трубы, которая была мне необходима как близорукому. Не могу не припомнить кстати одного маленького комического приключения, порожденного моими астрономическими наблюдениями. Чтобы ознакомиться с созвездиями, я приобрел небесную планисферу (карту северного неба). Я натянул ее на раму и в ясные звездные ночи выходил в сад, где укреплял раму на четырех шестах, вышиной в мой рост, обращая картой вниз и освещая свечой, спрятанной в ведре, чтобы ее не задувал ветер. Затем, наблюдая карту простым глазом, а небо в трубу, я старался изучить звезды и созвездия. Наш садик был на возвышении, и с дороги было видно все, что в нем делается. Однажды запоздалые крестьяне, проходя мимо, увидели меня за моим занятием. Свет, падающий снизу на мою планисферу, причем источник света был от них скрыт, четыре шеста, поддерживающих громадный лист, покрытый какими-то знаками, наконец, блеск оптических стекол, двигавшихся взад и вперед, – все это порождало в них идею о волшебстве. Они крайне перепугались, а мой костюм никак не мог их успокоить. Ночной колпак на голове, дамский ватный капот на плечах (который меня заставила надеть заботливая подруга) должны были окончательно убедить их, что перед ними колдун, а полуночное время внушило им мысль о начале шабаша. Испуганные, они поспешили удалиться и разбудили соседей, передавая им свои ужасные наблюдения. Наутро уже вся окрестность знала, что вчера ночью состоялся шабаш колдунов и ведьм в нашем саду. Не знаю, к чему привели бы эти слухи, если бы один из крестьян, бывших свидетелями моего колдовства, не донес об этом немедленно двум иезуитам, нас посещавшим. Не зная еще, в чем дело, они поспешили успокоить крестьянина. Они рассказали мне эту историю, я им объяснил причину, но все же было решено, что я больше не буду рисковать и оставлю мое остроумное изобретение, а справляться с небесной картой буду дома…
Таков был мой образ жизни в Шарметтах, когда я не был занят полевыми работами, к которым я всегда чувствовал большую склонность. Насколько позволяли мои слабые силы, я старался делать всю крестьянскую работу. Правда, эти силы были так невелики, что я могу говорить скорее о своих желаниях в этом отношении, нежели об их исполнении».
Эта длинная цитата из «Исповеди» прекрасно рисует тогдашнюю жизнь Руссо. Описание относится к лету 1736 года, но все лета с 1733 по 1739 год были в общих чертах одинаковы. То же упорное самообучение, те же наслаждения природой, то же упоение нежными отношениями с Луизой Варанс. Зимние дни, проводимые в городке, отличались от летних, вакационных, преподаванием музыки и службой в статистическом бюро. Научные занятия, однако, не прекращались и зимой; они только разнообразились в течение этих шести-семи лет счастливой любви Руссо и Варанс. По мере изучения одни предметы заменялись другими, одни авторы следовали за другими. Философия, математика, латинский язык и музыка составляют, однако, постоянное занятие этого слабого здоровьем, но сильного духом человека, сумевшего не только заполнить пробелы неоконченного элементарного обучения, но и приобрести широкое философское и литературное образование. Эти спокойные, трудовые и счастливые годы вооружили нашего мыслителя для его уже приближающейся всемирной деятельности.
Идиллия Шамбери и Шарметт прекратилась весною 1740 года, когда Жан-Жаку было двадцать восемь лет, а его увлекающейся Луизе – сорок. Я уже упомянул, что Руссо разнообразил свою жизнь маленькими путешествиями. Состояние здоровья побудило его и весною 1740 года предпринять путешествие в Безансон с целью посоветоваться с известным врачом. Отсутствие длилось дольше, нежели первоначально предполагалось, а когда Руссо возвратился, он нашел, что в сердце нежной подруги место его занял другой. Верная своим великодушным воззрениям на любовь Варанс предлагала ему остаться на прежнем положении, но Руссо отказался и вскоре переселился в Лион, где имел, как было упомянуто, интеллигентных друзей, уже многого ожидавших от него. С их помощью он скоро устроился домашним учителем к аббату Мабли, старшему брату известного писателя, идеи которого были родственны идеям Руссо. Около года пробыл Жан-Жак в семействе Мабли, заканчивая свое образование и мало-помалу заводя литературные знакомства. Некоторые литературные опыты, впоследствии напечатанные, были написаны в это время. Тогда же познакомились с ним Кондильяк и Мабли-писатель. Продолжая с увлечением заниматься музыкой, Руссо натолкнулся на идею новой системы обозначения нот. Много и долго работая над этой идеей, ему удалось создать систему, в некоторых отношениях имевшую преимущества перед принятой. Поглощенный своим замыслом, увлекающийся Жан-Жак строил воздушные замки. Надо было отправиться в Париж и представить свое изобретение в Академию. Заработанное у Мабли жалованье и вырученные от продажи книг деньги составили тот небольшой капитал, с которым наш двадцатидевятилетний Жан-Жак направился в «столицу мира». Отныне он «утлый свой челнок привяжет к корме большого корабля»!
Это было весной 1741 года. Руссо здесь ставит точку в описании своей молодости и заканчивает первую часть своих «Confessions». Мы дополним, однако, эту главу краткими сведениями о ближайших годах его жизни в Париже, до начала его всемирной литературной деятельности. Прибыв в Париж, Руссо, при помощи своих лионских друзей, сразу вошел в круг высшей интеллигенции и был принят в салоны. Он имел успех, и его нотная система заставляла много говорить о себе. Некоторые его музыкальные пьесы тоже стали известны. Дидро пригласил его участвовать в «Энциклопедии», и Руссо составил несколько статеек по музыке, но их, конечно, нельзя было считать его литературным дебютом, как и шутливых комедий, сочиненных им в это время. Академия, однако, рассмотрела его нотную систему. Отзыв был самый лестный, система признана остроумной и удобной, но недостаточной для того, чтобы переучиваться и переучивать весь мир. К тому же опытные музыканты находили, что читать ноты по этой системе труднее. Упования Руссо еще раз не осуществились. Кое-как перебиваясь перепиской нот, музыкой, мелким литературным трудом, Руссо продолжал расширять свои литературные связи. Кроме Дидро, Мабли и Кондильяка, уже упомянутых, Гримм, Д’Аламбер, Гольбах, Гельвеций знакомились с симпатичным, талантливым молодым человеком, покуда еще не определившим своего призвания и упорно стремившимся пробиться в качестве музыканта и композитора. Это не удалось, и Жан-Жак принял в 1743 году предложенную ему должность секретаря французского посольства в Венеции.
Дипломатическая служба продолжалась около года. Руссо выказал недюжинные способности на дипломатическом поприще и заслужил уважение венецианцев и любовь проживавших в Венеции французов. Однако ссора с надменным посланником заставила Руссо вернуться в 1744 году в Париж, где вскоре он получил место у барона Де Франкея, по финансовому ведомству. Он продолжал заниматься музыкой и сочинял мелкие театральные пьески; некоторые из них давались и заслужили успех. Но, конечно, не здесь было призвание их автора, как и не в музыке. В это же время Руссо сблизился с девицей Терезою Левассер, на которой впоследствии женился. В 1750 году вышли его первые политико-философские сочинения. Подготовительный период завершился, и Жан-Жак Руссо решительно и со свойственной ему страстностью посвятил себя делу, которое обессмертило его имя, но ему самому принесло множество огорчений и бедствий.
Глава III. Литературная деятельность
Пробуждение литературного призвания. – Диссертация «О влиянии наук на нравы». – Красота изложения и глубина содержания. – Громадное впечатление. – Полемика. – Диссертация «О причинах неравенства». – Правда и заблуждения этого замечательного произведения. – Его значение. – Полемика. – Письмо кД'Аламберу. – «Новая Элоиза». – Неслыханный успех. – Несравненный авторитет Руссо. – «Общественный договор». – Историческое значение этого последнего параграфа политической философии Руссо. – «Эмиль». – Впечатление на современников. – Гонения. – Другие литературные произведения. – Итоги.
Еще в бытность в Венеции Руссо натолкнулся на мысль написать сочинение о недостатках современной общественной организации. Тирания венецианской олигархии уживалась с республиканской формой правления, как нищета и угнетение французского крестьянина гордыми феодалами – с блеском монархии Бурбонов. Руссо начинал думать, что причина зла лежит глубже этих форм, о которых спорили политики и философы его времени. Сочинения этого Руссо не написал, но задача была осуществлена в трех его важнейших политико-философских трактатах: «О влиянии наук на нравы», «О причинах неравенства» и «Общественный договор». Таким образом, с 1744 года идеи, обессмертившие имя Руссо, уже бродили в его голове. Натура более эмоциональная, нежели интеллектуальная, Руссо нуждался в таком возбуждении его чувств и его фантазии, которое бы отлило в художественные образы его идеи, облекло бы их плотью, трепещущей высоким чувством любви, негодования, самоотвержения… Идеи уже складывались в голове, чувства уже горели в сердце, яблоко уже созрело. Нужно было встряхнуть чудно одаренное дерево, чтобы плоды в изобилии сразу посыпались на землю, давно алчущую этих свежих, еще неизведанных плодов.