Жаркие горы
Шрифт:
После короткого отдыха солдаты стали готовить оборону. Таскали плитняк, выкладывали стрелковые ячейки. Устало переговаривались. Ходили, едва поднимая ноги.
Возников и Мальчиков выложили ячейку Паршину. Тот занял ее и сказал:
— Все, братцы. До победы не встану.
— Ребята, — уныло возвестил Лева Монахов, остановившись с огромной булыгой на краю склона, — как оружие? Сгодится?
— Особенно если львов семеро, — съязвил Лапин.
— Как понять? — поинтересовался Монахов.
— Историю о львах вспомнил, — пояснил Лапин серьезно. — Нас было пятеро, противников — двое. Мы дрались как львы. Когда силы сравнялись, мы побежали.
— Дима, заткнись! — в сердцах сказал Яснов. — Чем трепаться, проверь акаэм. Осечешься —
Лапин засопел обиженно и занялся делом: стал обкладывать ячейку глыбами плитняка.
Осечку он помнил. Она однажды едва не стоила ему жизни.
Работали они тогда в «зеленке». Лапин выскочил из-за дувала и столкнулся с нечесаным громилой. Нажал на спуск автомата, ствол которого почти упирался в живот противника. Выстрела не последовало. Оцепенение страха сковало движения Лапина. Он понимал: на то, чтобы взвести затвор, выбросить предавший его патрон, нет ни секунды.
Громила, приходя от неожиданности в себя, тягуче долго, во всяком случае, так казалось Лапину, замахивался ножом.
Ударить душман не успел.
Над ухом Лапина пугающе громко прогрохотала очередь.
Утробно охнув, дух повалился на Лапина, и тот, оттолкнув его рукой, отвел падение в сторону.
Страх отошел, оставив лишь легкую дрожь в ногах и царапающую сухость во рту.
Лапин передернул затвор, нажал на спуск. Выстрела не было. Оказалось, он израсходовал весь рожок и не догадался его сменить вовремя. Только потом он оглянулся: кто же ему помог? То был Яснов. Он бежал сзади и, когда понял, что происходит, долго не раздумывал. Вскинул автомат и через плечо Лапина в упор ударил по душману.
Позже, когда горячка боя ушла и чувства остыли, страшное стало казаться уже смешным.
— Жму, — рассказывал Лапин, — аж пальцы мокрые. А он — молчит…
— Он, ребята, не на спуск жал, а на скобу, — серьезно пояснял товарищам Яснов. — Посмотрите, аж согнул…
За трудным делом разведгруппу застал второй вечер. Когда окончательно стемнело, солдаты стали греться. Они топтались на месте, махали руками, колотили себя ладонями по бокам.
Такой обогрев давался недешево. Дневная усталость заявляла о себе гудом в ногах, тупым звоном в голове. Силы у людей сдавали. Рождалось безразличие ко всему, что происходило вокруг. Даже холод многим стал казаться не таким страшным, как раньше. Ложились прямо на камни. Прижимались друг к другу, проваливались в тяжкий, мучительный, как безвоздушная яма, сон.
Не спали двое.
Положив перед собой автоматы, у перевального гребня бодрствовали Кулматов и Мальчиков. Напрягая зрение, вглядывались они в глухую тьму, вслушивались в пустоту горной тишины.
— Молчат. — Таинственность ночи передалась Кулматову, и он говорил шепотом.
— Не подошли, видать.
Кулматов шевельнулся. Звякнул автомат, передвинутый поудобнее.
— Не, Ваня. Боюсь, они где-то рядом.
Он понимал: темнота наверняка задержала душманов и сейчас работает против них. Но произнести утешительные слова, особенно если сам в них не верил, он просто не мог.
— Это плохо, — отозвался Мальчиков. — Мы уже чуть дышим.
— Они тоже, — возразил Кулматов. — Потому, Ваня, коркма. Не боись, по-нашему.
— Я не боюсь. Просто жрать хочу.
— Терпи.
— Сколько?
— Много, наверное. Сколько точно, я не знаю.
— Давай по очереди отдыхать, — предложил Мальчиков. — Покемарь сначала ты.
— Нет, Ваня. Мне спать нельзя. Очень нехорошо.
— Ты устал, Темир. Я меньше устал. Не засну. Веришь?
— Тебе очень верю. Ты не заснешь. Но я тоже не могу. Семь ребят — моя совесть. За них отвечаю. Один.
— Так нельзя, — укоризненно заметил Мальчиков. И было трудно понять, говорит ли в нем обида на недоверие или он на самом деле осуждает упрямство командира.
— Так можно, Ваня. Если помогать хочешь, давай говорить. Я много говорить стану, чтобы не спать. Ты слушай и говори: «Да, да». Чтобы
Кулматов замолчал и прислушался. Успокоился, ничего не услышав. Придвинулся к Мальчикову, прижался спиной к его спине. Обоим стало теплее и спокойнее.
— Скоро домой возвращаться, — сказал задумчиво Мальчиков. — Я даже забыл, как там, на Родине. Другой мир. Светлый…
— Вернусь, — откликнулся Кулматов, — в школу пойду. Медаль надену. Пусть военрук Иван Митрофанович меня увидит.
— Не видал медалей твой военрук…
— Он видел. У самого «За отвагу» есть. Только он ее получил под Будапештом. В сорок пятом году. И хотел, чтобы мы умели делать солдатское дело не хуже. У меня дед на войне погиб. В панфиловской дивизии. Отец рано умер. Пусть военрук посмотрит.
— А я к Зинке пойду.
— Подруга?
— Была. Сейчас замужем.
— Зачем к ней идти?
— Пусть увидит. У нее муженек давно алкашом стал. Деловой был. Ей и понравилось — все достать может.
— Не переживай. Главное, мать и отец будут рады.
— Будут. А у тебя родные есть?
— Есть. В Алма-Ате. Дядя и тетя. Только к ним не пойду.
— Чего так сурово?
— Не люблю их. Если бы жил раньше не с ними, может, любил. А так — нет. Я в колхозе жил раньше. Там сперва отец умер. Потом мама. Один остался. Так и хотел жить. Потом дядя Рахимбай приехал. Сказал: одному нельзя. Что будут говорить в ауле? Если один брат умер, другой брат должен стать его детям отцом. Пришлось в Алма-Ату переехать. Жили у дяди в доме. Там свой порядок был. Главный человек — сам дядя. За ним шел самовар. Этот самовар стоял в доме как бог. Его чистили каждый день. Зубной пастой. Зубы Рахимбай не чистил. Для самовара покупал. Дорого, но он не жалел. Это был большой самовар. Пузатый. На целое ведро. Старая работа. До революции делали. И на пузе медали. Три там или четыре. Нарисован царь. Рахимбай, когда веселый бывал или гости приходили, всегда говорил: я человек маленький, но служит мне самовар-генерал. С наградами. И все головами качали, повторяли удивленно: «Ой-баяй! Рахимбай — человек совсем не простой, не маленький, если ему самовар-генерал служит». Дядя всегда улыбался, гладил себя по животу. Еще он любил спор заводить, был ли у царского генерал-губернатора в Верном такой самовар, с наградами. Я лично думаю, что был и получше. Губернатор — это ведь, наверное, как генерал армии. Но все говорили, что такого самовара у генерала быть не могло. Только наш Рахимбай сумел достать. Может, его из самого Петербурга вывезли вместе с царем в революцию. Царь пропал, самовар нашелся. Когда я подрос, самовар мне поручили. Я его чистил пастой и тряпкой. Я наливал в него воду. Я разжигал. Только носил к столу сам Рахимбай. Мне такой здоровый трудно было поднять. Потом в моей жизни все пошло не очень нормально. Начал я восьмой класс. Уже крепким стал. Спортом занимался. Борьбой. У нас учитель физкультуры Калишвили был. Очень к ребятам хороший. Кандидат в мастера по борьбе. Он мне сказал: «Надо, Темир, бороться. Мужчина всегда должен уметь бороться. Борьба все дает». Я начал. Хорошо пошло.
— Я тоже в школе занимался, — сказал Мальчиков так, словно речь шла о временах далеких. — Только боксом.
— К тому времени Рахимбай совсем сильно пить стал. Его часто привозили домой. Приходить уже сам не мог. Привезут, вытащат из машины за руки, за ноги — и на раскладушку. А утром он пораньше из дому уходил. Мне его пьянство не нравилось. Да что я сделать мог? Работал дома много, как прежде. Ложился поздно. Спал крепко, как неживой. Упал — лежу до света. Нет меня. Но вот один раз ночью сплю, меня кто-то толкает, будит. Сперва долго глаза открыть не мог. Потом проснулся. Смотрю, рядом тетя Айша лежит. Совсем голая. Меня руками трогает, даже где не надо. Целует. Я испугался. Она вся духами пахнет, а борода колючая. Думал, она с ума сошла. Потом понял — нет. Совсем другое. Она мне шепчет: «Я вся твоя, Темирчик. Вся твоя». Мои руки себе на грудь кладет, куда не надо.