Жаркое лето 1762-го
Шрифт:
С этими словами Никита Иванович и в самом деле почти что взбежал на крыльцо, а после так же быстро скрылся во дворце. А Иван остался стоять на дорожке. Во дворце, было слышно, встречали Никиту Ивановича — вначале слуги, а потом и государыня. Потом там стало совсем тихо — это они, наверное, ушли в ее покои. Иван развернулся и пошел от нечего делать проверить посты. Все посты были на месте и содержались в порядке. Иван вернулся в кордегардию и велел сменить всех, кроме Полушкина, потому что он недавно заступил. Колупаев взял команду и ушел. Иван сидел неподвижно, как колода, и, ни о чем не думая, смотрел в окно. Вернулся Колупаев со смененными, Иван велел всем отдыхать, а Колупаеву велел идти и стать возле крыльца, чтобы, как сказал Иван, когда его высокопревосходительство будет выходить к карете, сразу сюда об этом доложить. Колупаев ушел. А Иван сидел дальше и дальше смотрел. Шло время, Колупаев не являлся. И уже пришло время обеда. Иван не вытерпел
Солнце стояло высоко и хоть уже даже начало склоняться, но было еще жарко. Иван подумал и пошел вперед, к причалу. Или к террасе, как это у них здесь называлось. Там он подошел к самой воде, то есть к самой балюстраде, облокотился на нее и стал смотреть на море. Море было тихое, смотреть на него было скучно. Тогда Иван стал смотреть туда, где был виден Петербург. Петербург был виден плохо, хорошо была видна только Петропавловская крепость. Но что Ивану было до нее?! Иван хотел видеть Литейную. Эх, думал Иван, а вдруг сейчас приедет царь и скажет, что Иван свободен и может ехать куда хочет. Иван, конечно, очень обрадуется и только схватится за шляпу… Как Никита Иванович вот так весело заулыбается и скажет: «Иван, ты куда! А как же Виленский Трибунал? Да ты разве не знаешь, что если государь только моргнет или если только велит нашему послу в Варшаве, господину Воейкову… Сам знаешь, что велит! И тогда что там твой Хвацкий, Иван, и что его гайдуки! И что даже Потоцкий с Радзивиллом! Разве не так, Иван? И разве не так, ваше величество?!» И тут…
Иван нахмурился, и отвернулся от Петропавловской крепости, и стал смотреть на Кронштадт. А государь, подумал Иван, скажет: «А вот и нет, а вот ты и не угадал, Никита Иванович. Потому что ничего я не могу! Ибо как же я могу помочь кому-то, когда я самому себе никак не помогу». Потому что где моя честь? Разве…»
Но дальше Иван представлять за царя не решился, а только вспомнил его давешние странные слова про некоего младенца Алексиса, которого ему не показали. А Пауля и Анхен показали, говорил вчера царь. А царица говорила, что он сумасшедший. Это она так про него. И все это говорилось при Иване, Иван это слышал. Как будто ему это нужно… Да ничего ему, думал Иван, не нужно! И ничего он здесь не понимает! Потому что как это возможно, чтобы жена ходила с таким брюхом, а муж этого не замечал? И все остальные вокруг тоже. Или все про это знают и просто молчат. Может, даже Колупаев знает, он же здесь все время торчит, уже, сам говорил, три года. И вот он все знает — и молчит. Потому что чего ему здесь не молчать? Здесь же ему не Померания. Да где бы он нашел такую кашу в Померании, какую ему дают здесь? Да такую там сам его сиятельство граф Петр Александрович Румянцев не едал. А здесь любому — на! И что там, у Фридриха, творилось, они здесь и представить не могут. Да вот хотя бы Гросс-Егерсдорф, когда мы их там разбили, а после стали отступать и даже пушки бросали. И здесь сразу какой ор подняли! Апраксин предатель, Апраксина пруссаки подкупили! Да никто его не подкупал, а просто тогда всему войску, извините за грубое слово, жрать было совсем нечего, потому что все вокруг спалили начисто. Вот он и велел оттуда отступать, чтобы мы там все не передохли. И это правильно! Ибо что такое настоящий главнокомандующий? Это у которого солдат всегда накормлен, вот что. А на голодное брюхо побед не бывает. А здесь чего! Здесь воевать не надо, здесь не знают, что такое смерть. Здесь только знай рожать! И вот они и рожают этих бедных деток, как котят, а после так же, как котят, в корзину их…
Сзади послышались шаги. Иван перестал думать и прислушался. Это как будто был Шкурин. Вот кто наверняка все знает, очень сердито подумал Иван, и вот кому, небось, дали корзину с тем младенцем. А кое-кто после напился и кричит, что почему ему сперва не показали. Прости, Господи! Подумав так, Иван оборотился и в самом деле увидел Василия Шкурина, который поднимался к нему на террасу. Иван стоял и ждал. Шкурин подошел, сказал:
— Вас, господин ротмистр, их высокопревосходительство видеть желают. Позвольте за мной.
Какая скотина, подумал Иван, лакей ливрейный, а как рожу воротит! Но вслух ничего не сказал и пошел следом за Шкуриным обратно ко дворцу.
Когда они пришли туда, там никого, кроме постового Червоненко, не было. Шкурин сказал:
— Подождите. Они еще у государыни. Они велели, чтобы вы пришли заранее. Они спешат.
После чего Шкурин поднялся по крыльцу и скрылся во дворце. А Иван остался ждать. Сперва он стоял рядом с Червоненко, а после сошел вниз, остановился посреди дорожки и подумал, что с этим прытким его высокопревосходительством нужно быть очень осторожным. Потому что еще совсем неизвестно, что он здесь на самом деле делает и кто его сюда послал. Ведь же нельзя быть таким дурнем и притворяться, будто ты ничего не понимаешь. Ибо что тут понимать! Он что, разве раньше этого не слышал? Слышал! Царь хочет постричь царицу в монастырь, чтобы самому жениться на другой. Но дело это непростое, и это тоже всем известно. И вот поэтому, как Иван вчера видел и слышал, царь решил начать издалека: сперва были эти его слова про младенца Алексиса, которого она как будто где-то с кем-то прижила, — и вот теперь ей за это домашний арест. Под караул ее! Господин ротмистр, ответишь головой! И сам уехал. А потом они опять сюда приедут и увезут ее уже под большим караулом, и приехать они могут в любую минуту, то есть могут хоть прямо сейчас. И что они тогда увидят? Что царица как бы под арестом, ее караулят, но у нее посторонний. И что тогда царь скажет? Да примерно вот что: господин ротмистр, а чего это вы уши развесили, вы что, желаете под суд? Или я сейчас, прямо на месте…
Но дальше Иван подумать не успел, потому что тут на крыльце показался Никита Иванович, который осмотрелся по сторонам, увидел Ивана, радостно заулыбался и воскликнул:
— Голубчик! А я уже было подумал, где ты подевался!
После чего он быстро, паучком, сошел с крыльца. К груди он прижимал, будто добычу, свернутую в трубочку бумагу. Иван стоял и ждал. Никита Иванович подошел к нему, сразу стал серьезным и сказал:
— Не завидуй мне, голубчик. Ибо чем ближе к солнцу, тем скорей можно обжечься. Вот!
И с этими словами он резко и почти наполовину, снизу, развернул эту бывшую при нем бумагу. Там внизу была подпись царицы, а выше, и разбитое на пункты, излагалось нечто многословное, но что именно — Иван не разобрал. Да он и не думал разбирать. А тут еще Никита Иванович уже опять быстро свернул бумагу и сказал:
— Пустяки, я говорил. А государыне не пустяки! Он же ее кровинушка.
— Вы это про кого? — спросил Иван.
— Как это про кого? — строго переспросил Никита Иванович. — Про цесаревича Павла Петровича. А про кого можно еще?!
Иван крепко смутился и уже начал корить себя в душе по-всякому. Но тут Никита Иванович опять весело, беспечно заулыбался, даже махнул рукой — и ласково сказал:
— Государыня тобой весьма довольна. Правда, она говорит, что ты ее сперва несколько напугал своими воинственными историями. Ну да теперь мир заключен, говорит, теперь это быстро пройдет. И еще вот что! — вдруг быстро сказал Никита Иванович и опять, как давеча, крепко взял Ивана за локоть. — Я же, голубчик, спешу, ты меня проводи!
Они опять пошли по дорожке туда, где в глубине парка стоял экипаж Никиты Ивановича. Шли они молча и довольно скоро. После, не сбавляя шага, Никита Иванович наконец заговорил:
— Спешу, голубчик, сам видишь, как спешу. Это же наследник, это же — сам понимаешь. Это же никому такого не посоветую и даже не пожелаю. Что может быть ответственней?
Тут он вдруг остановился и пристально посмотрел на Ивана. Иван тоже остановился и молчал. Никита Иванович сказал:
— Я ведь все понимаю, голубчик. Да и как тут не понять? Это же очевидно: цесаревич еще мал и неразумен, надзирать за ним легко. Вам же, сударь мой, стократ труднее. Ведь ваша поднадзорная в зрелых летах.
— Но я здесь ни за кем не надзираю! — негромко, но очень решительно сказал Иван.
— А разве я такое сказал? — тут же ответил Никита Иванович. — Я только сказал, что вам труднее. Да и разве я сейчас вообще о чем-либо говорил, когда я нем как рыба? Не так ли?!
Иван выжидающе молчал. Никита Иванович перестал улыбаться и сказал:
— Вы, сударь, можете составлять обо мне любое, какое вам угодно, мнение, но я при этом останусь тем, кем был. А вот утверждать подобное о вас я бы не стал. Хотя какая цена слову? Да никакой ему нет цены. Даже самому высочайшему слову, голубчик. Вот тебя сюда по высочайшему слову направили, а бумаги при этом никакой не выдали. А вдруг теперь здесь что случится! Страшно даже подумать, что может случиться, а у тебя в защиту нет ничего. А вот зато мы, старики, мы осмотрительны, мы всегда соломку подстилаем. Захворал цесаревич — я сразу сюда с докладом: так, мол, и так. И государыня сама решает, что нужно и как нужно лечить, а я это на бумагу и на подпись. А у тебя, голубчик, если спросят, кто ты такой и кто тебя сюда прислал, ты какую будешь им бумагу показывать, а? А слово что! Слово же, известно, воробей. Ну, или даже если державный орел, то все равно ведь птица и, значит, все равно улетит. И только ты не подумай, голубчик, я ничего худого тебе не желаю и в твои дела не вмешиваюсь, надзирай за кем велели, только не забывай одного… Ну да сам знаешь, чего забывать не надо! А мне крепко некогда. Прощай!