Жаркое лето 1762-го
Шрифт:
Последние слова Семен сказал очень сердито. Теперь они, то есть Иван с Семеном, молча стояли под деревом. Семен долго молчал. А потом, когда заговорил, то сказал вот что:
— Жаль мне тебя, Иван. Ох, жаль! Ну да что я могу сделать? Только одно: я тебе пригнал лошадь. Верхом же всегда легче, правда?
Иван молчал.
— И это правильно, — сказал Семен. — Лучше молчать, Иван. И лучше во все это не встревать. Ну да у меня такая служба! А ты кто? А ты курьер из экспедиционного корпуса, ты здесь ни по каким бумагам не проходишь, понял? Так что если что, то действуй по обстоятельствам. Ясно?
Иван опять молчал. Потом все же спросил:
— А что, Никита Иванович разве в чем-нибудь подозревается?
Семен посмотрел на Ивана, невесело хмыкнул, а после сказал:
— А это уже с какой стороны посмотреть. С одной, может, и подозревается. А с другой — он, может, напротив, герой. Так что тут, Иван, чей будет верх, тот после и скажет, кто такой Никита Иванович и кто такой я. Или ты. Понял меня?
— Понял, — сказал Иван. — Чего тут непонятного. А что будет
— А дальше, — сказал Семен без особой охоты, — дальше должно быть вот что. Завтра будет большая служба в Казанском соборе. Будем выступать в поход. Государь будет. И государыня с ним. Будет, так сказать, их примирение при всех. И будет гвардия. Большое будет торжество, Иван, — это последнее Семен сказал уже совсем без всякой радости, а даже почти с насмешкой. И тут же очень зло прибавил: — Но это если мы успеем! А если не успеем, тогда чего нас, дураков, жалеть? Поэтому, Иван, — сказал Семен, уже садясь в седло, — я уезжаю. У меня срочные дела. А у тебя теперь есть лошадь. И ты не дурак. А твою лошадь зовут Белка. Завтра, надеюсь, свидимся. Прощай!
Тут он пришпорил свою лошадь, гикнул — и поскакал по аллее. И скрылся. А Иван пошел обратно ко дворцу.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Карета подана
Васильев был уже на месте. Когда Иван подошел к нему, Васильев отдал честь и доложил, что лошадь в конюшне и она там под присмотром. Иван спросил, где конюшня, Васильев объяснил. Это, оказалось, было совсем близко, сразу за их флигелем. Иван кивнул и пошел дальше вдоль дворца, то есть опять по постам. Посты опять были в порядке. И опять в царицыном окне через гардину был виден слабый свет. Маслюк сказал, что это всегда так, что они долго читают. Иван пошел дальше. После четвертого, последнего поста Иван не стал возвращаться в кордегардию, а решил еще немного походить по парку.
Парк был красивый и ухоженный, ночь была теплая и светлая. «Ат — в сердцах думал Иван, — живут же люди!» Поэтому, конечно, ничего в этом удивительного нет, что они здесь царя так невзлюбили. В Померании нам что, думал Иван, шагая дальше, в Померании нам даже лучше, что царь замирился с Фридрихом и объявил войну датчанам. Датчане — это не пруссаки. Румянцев руки потирает, говорит, что это будет не поход, а одно баловство, и все остальные так же говорят, и рады. Потому что одно баловство — это, значит, малые потери, это раз, и сразу новые чины — это два, награды и трофеи — это три. А что еще нужно на войне?! И это в нашем, померанском корпусе. А у Чернышева в Силезии что? И у Чернышева тоже славно! У них же раньше было как? Они вкупе с австрийцами бились против пруссаков. А теперь вкупе с пруссаками пойдут на австрийцев. Теперь им тоже будет легче, и поэтому у Чернышева теперь тоже все довольны. То есть, получается, вся армия за государя. А недоволен кто? А недовольна только одна гвардия, которая привыкла жировать и пьянствовать в столице, брюхатить баб и в карты резаться, пока другие кровью умываются. Поэтому прав государь, если только правду говорят, что он хочет их разогнать и раскассировать по полевым полкам — и всех к нам или к Чернышеву. Пусть теперь себя покажут, пусть прославятся! Подумав так, Иван аж рассмеялся, потому что он уже представил, как эти мордатые чистоплюи помесят грязь да переночуют под телегой, а утром им тревога и кричат: «Пруссаки! Зейдлиц! Стройся! Смыкайся!». «Ат, было времечко», — гневно подумал Иван, вспоминая, как он сам тогда подскакивал и как кричал на Мишку-денщика, а Мишка уже вел Бычка, эх, Бычок — славный конь, он его в позапрошлом году у калмыка сменял. Вспомнив Бычка, Иван вспомнил и Белку. Но, правда, чего там было ее вспоминать, когда он ее толком даже не рассмотрел. Да он и не хотел рассматривать, потому что он тогда сразу подумал, что если Семен пригнал ему лошадь, то, значит, дело совсем дрянь, значит, гвардейцы совсем рассупонились. Ну еще бы! Ведь же по Семеновым словам получается, что завтра будет торжество в Казанском соборе и там же, наверное, царь объявит выступление. И что, ему одному, что ли, ехать туда? А как его любимые преображенцы? Он же у них полковник! И вот он с ними и поедет, то есть взойдут на корабли — и прощай, прощай… А дальше как? Иван задумался, пытаясь вспомнить, как там дальше было в песне. Но не вспомнил, развернулся и пошел обратно. Потому что далеко зашел, подумал, а там без него мало ли что может случиться. Вот уже, думал Иван, какого-то капитана Пассека арестовали и еще кого-то ищут. Ну да господин Клушин долго искать не будет, вспомнил Иван Семенову присказку, господин Клушин…
Тьфу, тьфу, сердито подумал он дальше, ни к чему этого Клушина в такое время вспоминать, Клушин к добру не вспоминается! Поэтому больше ни о чем таком особенном Иван не вспоминал и не думал, а просто вернулся в кордегардию, Колупаев сразу же проснулся, вскочил и доложил, что все в порядке. Иван прошел и сел на свое место, немного посидел, после велел, чтобы ему подали чаю как можно покрепче и погорячей. Колупаев послал Рябова. А еще, сказал было Иван… Это он хотел сказать, чтобы ему подали книгу, он будет читать… Но передумал — и велел подать ему бумагу, перо и чернил. Колупаев молча удивился. Не про тебя, сказал Иван, не бойся, а хочу своим письмо написать, потому что давно не писал. Колупаев сказал, что он быстро, и вышел. И тут уже вернулся Рябов, подал чай. Чай был такой горячий, что еще даже пузырился, и был он черный как вакса. К чаю были сухари.
Иван пил чай и ни о чем не думал, а просто смотрел перед собой. Колупаев принес все, что нужно для письма, то есть даже песочку принес для присыпки. Иван отставил чай, придвинул к себе лист бумаги, взял перо, обмакнул его в чернильницу, после занес над листом…
И задумался. А что писать? И кому? Когда он еще только собирался писать, то думал, что это будет письмо к Анюте. А теперь подумал: а зачем? Он же, может, завтра уже будет у нее. И не может, а наверняка! А вот если напишет и, не приведи Господь, запечатает, тогда и к бабке не ходи — завтра получит пулю! Эта же примета всем известна, он что, с ума сошел?! Иван быстро опустил перо и еще сильней задумался. Потому что если что-то начинаешь и бросаешь, то это тоже не к добру. Тогда, может, написать Базылю и утром послать кого-нибудь из Колупаевской команды, чтобы ему отнес, это же недалеко, это же в столице, здесь, с этого краю, на третьей Петергофской версте…
Но опять подумал: нет! Потому что он как будто бы на смерть собрался — письма пишет. Когда он в последний раз письмо писал? Вот то-то же! Значит, письма не надо. Тем более что завтра все будет славно. Ведь завтра же в Казанском будет служба, а потом большой парад, а царь парады очень любит, значит, он будет сильно весел — и вот тут ему и подвернуться! Он сразу засмеется, скажет: а, это ты, господин ротмистр! И спросит: ну что, придумал, чего хочешь? И ему бодро в ответ: придумал! И сразу свою бумагу ему в руки! И перо! И он подпишет. Потому что ему что! Он же в этот день сразу всю гвардию, а это три пехотных и один конный полк, забирает с собой на войну. И взамен всего одного ротмистра отпускает в отставку. Это же капля в море, значит, подписать. И рассчитать его, и с выходным довольствием. И рассчитают, и подпишут. И сами тотчас же отбудут в Померанию, а дальше в Шлезвиг и, возможно, даже и в сам Копенгаген, потому что Румянцева будет не так-то просто остановить. Ну да и Бог ему в помощь. А Иван с Анютой тихо, скромно обвенчаются… Поэтому вот что сейчас нужно писать, торопливо подумал Иван, — прошение об отставке. На высочайшее имя. И завтра же подать царю! И царь его на радостях подпишет. А мы тогда сразу к царице, и она тоже на радостях — потому что царь же уезжает, и надолго, — она тогда на радостях пишет письмо в Литву. А что! Она же, говорят, со Стасем Понятовским коротко знакома, а Стась что надо шепнет Чарторыйским, а Чарторыйские уже шептать не будут, а просто скажут в Трибунале то, что надо! Потому что это им совсем нетрудно, что им такое Великие Лапы? Для них это смешно, мелочь какая, а для Ивана с Анютой — судьба. Да и их же правда, вот что главное! Потому что сколько стоит белый свет и сколько живут на свете люди, столько паны Зарубы держат маентак Великие Лапы. И бумаги у нас все в порядке. А у Хватских ничего, кроме собачьей дерзости. И кроме судейского скотства. А Великие Лапы — это же какая красота! Иван, подумав так, зажмурился — и увидел себя на пригорке возле выгона. Это там, где если пройти ниже и чуть влево, то будет хата Кривого Савося. Кривой Савось — это ого! Он быка на себе поднимает. Но это если его раззадорить. А так он лежит по целым дням на завалинке и ничего не делает. Или уйдет в корчму. Но что Савось! А вот просто утром из палаца выйти, осмотреться, и уже подбегает Базыль и начинает докладывать, а ты его не слушаешь, ты просто смотришь по сторонам, а на тебя светит солнце и обдувает тебя ветер, по небу плывут облака, а на речке, и это видно прямо с крыльца…
Ну и так далее. То есть Иван крепко задумался, представляя себе то, как они с Анютой приедут в Великие Лапы и там обоснуются, и пригласят гостей, то есть бывших дядиных приятелей, и крепко выпьют, и начнут вспоминать прошлое, и это будет все громче и громче, Иван разгорячится, вскочит, выхватит саблю и крикнет, что, мол-де, он долго ждал этого часа, а теперь этот час настал — и он Хватским это не простит, а вот они сейчас посядут на коней, поскачут, прискачут в Мактюки — и спалят их, и всех порубят! И тут Иван еще крикнет: разом, Панове! И гости тоже крикнут: разом! Ат, и начнется тут такое! Анюта к нему кинется и закричит, что не пустит его, и громко заплачет, а он…
Но тут Иван вскочил и осмотрелся, и прислушался. Было уже утро и светло, потому что в середине лета так всегда. И было совсем тихо, только птички в парке посвистывали. Колупаев спал в углу. Остальные тоже спали. Вот оно, самое злодейское время, подумал Иван, берясь за шляпу. Но никого он не будил, только когда уже совсем выходил из кордегардии, то как будто невзначай наступил Колупаеву на ногу. Колупаев молча подскочил. Иван на него не оглядывался — Иван был уже во дворе и осматривался. После он стоял и слушал, он тогда даже глаза прикрыл, потому что в таких случаях глаза только мешают… А потом он повернулся и пошел по той дорожке, которая вела к той стороне парка, которая была обращена к Петербургу. Иван шел по той дорожке и думал, что сейчас что-то должно случиться, он это чует. И еще вот что: и будет это там, куда он сейчас идет. И это будет очень скоро! Так что, думал Иван, пора ему уже остановиться и приготовиться. Он так и сделал — остановился и сошел с дорожки, встал за деревом, затаился и принялся ждать.
Ждать пришлось совсем недолго — вскоре вдалеке послышался цокот копыт. Это опять был четверик, запряженный в карету. Иван еще прислушался, убедился, что это уже не Никита Иванович, а кто-то другой, и на всякий случай положил руку на шпагу. Время было еще очень раннее, солнце стояло низко, в парке было много тени. Цокот приближался. Цокотали очень быстро, значит, они очень спешат, подумал Иван, и это в такую пору! И резко выступил вперед, встал посреди дороги, одну руку оставил на шпаге, а вторую поднял вверх. Из-за поворота выскочили кони, они были все в пене, карету мотало нещадно. Иван стоял не шевелясь.