Жаворонки ночью не поют
Шрифт:
— Четыре месяца.
— Четыре? — Зойка обдумывала следующий вопрос, с удивлением глядя на медсестру. — И… всё время без сознания?
Медсестра ответила, стараясь не смотреть на Зойку:
— Иногда приходила в себя, но так кричала и вскакивала, что всё равно бы никого не узнала. Приходилось делать укол. В общем, тяжёлая была, а сейчас ничего, на поправку пойдёшь.
Зойка задумалась: интересно, как там дети без неё? Приходили. Значит, помнят её, беспокоятся.
— А теперь, когда придут, пустите их, пожалуйста, — попросила Зойка, — уже можно.
Медсестра помолчала, словно обдумывая,
— Они не придут. Их подкормили, подлечили и отправили дальше. У вас направление-то было в Фергану. А здесь теперь другие.
— Не может быть…
Зойка почувствовала, как сильно дрожат у неё губы.
— Они приходили попрощаться, да пустить было нельзя, — вздохнула медсестра.
Зойка откинулась на подушку. Она почувствовала себя беспредельно обездоленной, осиротевшей. Пройти самое страшное вместе и вот так неожиданно разлучиться. А может, так и должно быть? Она им теперь не нужна. Есть другие люди, которые вырастят их и выпустят в самостоятельную жизнь. А у неё своя дорога. Рано или поздно всё равно пришлось бы расстаться. Таков закон жизни: птицы улетают из гнезда, когда у них окрепнут крылья.
Зойка подумала о доме. Как давно она ничего о нём не знает! Что с мамой, Юркой, бабушкой? И вдруг так захотелось туда, на их тихую зеленую улицу. Но когда ещё освободят их город! Это зависит от того, каковы наши успехи на фронте.
— Как дела на фронте? — спросила Зойка медсестру.
— На фронте? — удивилась та.
— Да, на фронте.
— Ну, полный разгром немцев под Сталинградом, это ты знаешь.
— Под Сталинградом?
— Ах, да, откуда же тебе знать? Да, полный разгром! Их погнали назад.
— А наш край не освободили?
— Освободили. Ещё в январе.
— А сейчас что?
— Февраль уже кончается.
— Февраль… кончается.
Вот, оказывается, как много времени прошло, и она ничего не знает о родных, а они о ней. Зойка старалась представить свой дом и почему-то не могла. Яснее всего в памяти обозначался куст сирени, растущий у крыльца. Теперь, по крайней мере, она может написать домой.
И вдруг ей стало страшно: а если дома нет? Если никого уже нет в живых? Нет, сейчас ей этого не вынести. Лучше подождать. Она вообще не станет писать. Просто сядет в поезд и будет долго-долго ехать и думать о встрече с домом.
Зойка попыталась подняться и сесть в постели. Самой ей было трудно это сделать, но медсестра уже стояла рядом и подкладывала ей под спину подушку. Теперь из окна палаты был виден больничный двор, обрамлённый невысокими кустиками. Совсем молоденький паренёк в военной шинели быстро пересекал двор и, поминутно оборачиваясь, махал кому-то рукой.
У Зойки сжалось сердце. Целую вечность она ничего не знает о Лёне! Два месяца в пути, уже четыре — в больнице. Это полгода. Значит, сейчас февраль 1943 года, а последнее письмо от него она получила ещё в конце июля. Полгода прошли, как долгая и трудная жизнь.
Она попросит бумагу, карандаш и напишет ему. Только с чего начать и как описать всё, что с ней приключилось за это время? Как написать ему о своей болезни? И вдруг её пронзила острая мысль: да имеет ли она право писать Лёне сейчас? Девочка, которую он знал прежде, была здорова, имела ясный ум. А теперь
— У вас есть зеркало? — спросила она медсестру.
— Ну вот, значит, выздоравливаешь, — засмеялась медсестра и достала из тумбочки крошечное зеркальце.
Зойка со страхом поднесла зеркало к глазам. Лицо посветлело и посвежело. Взгляд мягче, не такой сосредоточенный, как несколько месяцев назад. Вот только волосы по-прежнему прорезают три широкие седые пряди.
Теперь Зойка засыпала и просыпалась с мыслью о доме. Кажется, она выздоравливала так быстро потому, что беспрестанно думала о доме. И вот настал день, когда Зойка, надев пёстрый сарафан и галоши, предложенные няней, вышла из больницы. На прощание ей вручили билет на поезд, немного денег и продуктов на дорогу. Она не спрашивала, откуда, и так понятно: собрали по крохам между собой.
Зойка долго стояла около арыка, глядя на тихо журчащую воду. Ах, сколько воды! Если бы тогда, на пароходе, она могла взять себе несколько лишних глотков воды, вот такой прохладной, её сознание не замкнулось бы в чёрный круг.
Она не знала, что с ней произошло. Степан Егорович выдал ей справку с мудрёными словами, которые и не понять. Ясно было одно: нет прежней Зойки, есть много переживший и тяжело переболевший человек, у которого от слабости дрожат ноги и к горлу временами подкатывает мучительная тошнота. И тогда кажется, что весь мир рушится, падает на неё, и она готова кричать от ужаса.
Степан Егорович, прощаясь с ней, уже не улыбался добродушно. Он говорил раздумчиво и осторожно:
— Ты должна помнить, девочка, что состояние твоего здоровья во многом будет зависеть от тебя. Постарайся не принимать близко к сердцу обиды, огорчения. Учиться нельзя. По крайней мере, ещё долгое время. Нельзя перенапрягать мозг. Найди себе легкую работу. Ну, там, сидеть где-нибудь вахтёром, разносить телеграммы…
— Билетики отрывать! — резко перебила Зойка.
— Можно и это, — согласился доктор, стараясь не замечать Зойкиной резкости. — В общем, нельзя напрягаться.
— Значит, нельзя жить, — тихо отозвалась Зойка.
— Ну, зачем же так, девочка, — сказал доктор. — Жить можно и нужно. Ты ещё будешь счастлива.
Зойка подняла голову и увидела изумрудную траву на другом берегу арыка. Подняла ещё выше — и перед ней открылось огромное голубое небо, на котором не было ни облачка. Какие краски у жизни! «А жить всё-таки хорошо», — подумала Зойка, и от этой мысли почувствовала себя увереннее. Она пошла вдоль арыка к вокзалу.
На кривой улочке, застроенной глинобитными домиками, стали чаще встречаться прохожие, и Зойка подумала, что вокзал, наверное, уже близко. Вид прохожих, среди которых не было ни одного знакомого лица, почему-то подействовал на Зойку удручающе, и на душе у неё стало пусто.