Жажду — дайте воды
Шрифт:
— Ведь, того и гляди, портки потеряет, от нас удирая, а туда же, опять чужую страну захватил.
Что поделаешь — это так. Хочет хоть там проводить свой «новый порядок». Но недолго он задержится на берегах озера Балатон.
Мои солдаты придумали по-новому вести огонь из минометов. Иной день все двадцать четыре часа обстреливают какой-нибудь один квадратный километр вражеских укреплений. И это не только противника изматывает, даже на нас действует подавляюще своей монотонностью. После такого затяжного обстрела одного участка солдаты переносят огонь
— Мы во что бы то ни стало вытрясем из них душу…
Приятная весть. Вчера, двадцать шестого марта, наши войска на юге подошли к реке Прут, на границу Советского Союза и Румынии. Это вселило в нас несказанную радость. Вот и настал час — пересекаем границу.
— И за границей будет продолжаться война? — спрашивают меня солдаты.
— Обязательно будет! — отвечаю я. — Надо окончательно уничтожить фашизм, чтоб он больше никогда не поднял головы.
Война завершится в Берлине, только в Берлине!
Наши войска подошли к реке Прут. Сахнов смеется:
— Какое хорошее название — Прут! Это значит хворостина, палка, которой бьют скотину или собак гоняют… Вот мы, выходит, и лупим их…
А ведь и правда уже запахло весной в этих торфяных, болотистых и лесистых местах Эстонии. Сахнов не ошибся. Он раньше всех почуял весну. Долго мечтал о ней.
Сахнов отрастил усы. Они у него рыжеватые, очень густые и длинные. Концы их он закручивает к самым ушам. В его волосах я уже примечаю седину. Да, мучается человек. Внешне он этого не показывает. Но я-то вижу… Стоит Шуре прийти ко мне, он сразу грустнеет. Эх, бедный мой брат, батько, бедный Сахнов… Никогда-то, наверно, и знать не знал женской ласки, тепла. Раньше Сахнов, бывало, брился не чаще, чем раз в неделю, да и то подчиняясь порядку. А сейчас почти каждый день бреется и регулярно меняет подворотнички, которые, надо сказать, очень идут к его пышным усам и крепкой шее. Сапоги он чистит ружейным маслом. А едва на позиции придет, начинает с мольбой просить солдат:
— Ну что вы прохлаждаетесь, ребятушки? Давайте-ка поскорее турнем этих колбасников, пока сорок мне не исполнилось, кончим проклятую войну.
— А почему именно сорок? — спрашивают его.
— Чтоб успеть жениться, семью завести. А после сорока ржание мерина кобылицы не прельстит…
Вот какая у нас жизнь на Нарвском плацдарме.
— Ну и чем же она плоха? — говорит Сахнов Шуре. — Вот ты такая молодая, все тобой увлекаются. И…
Сегодня двадцать девятое марта. Уже три месяца и один день, как мне исполнилось двадцать. Записи мои полнятся дыханием весны.
Уже три дня подряд противник непрерывно атакует. Спешит, хочет задушить нас на этом узком плацдарме, сбросить в реку, пока еще не стаял снег. Он-то хочет, а мы, понятно, нет. Но у нас сейчас нет никакой возможности развивать действия, чтобы как-то расширить плацдармы или продвинуться вглубь. Наша задача — удержать в своих руках этот кусочек эстонской земли на левом берегу Нарвы. Удержать и дождаться благоприятного момента для нового наступления на врага.
Потери
У нас в полку в химслужбе есть свой ученый химик, капитан Фридман. Высокого роста, рыжеволосый, с необыкновенно ясными синими глазами.
— Привет, брат! — нагибаясь, чтоб не стукнуться о бревенчатую притолоку, сказал Фридман, входя ко мне в блиндаж.
— Здравствуйте, капитан, — ответил я. — Пива не хотите ли? Еще есть.
— Откуда оно у вас? — удивился он.
— Ребята мои перехватили у немцев…
— Ну и молодцы! — ничуть не сомневаясь в истинности моих слов, восторгается он. — Давайте…
Он поднял жестяную кружку с пивом и торжественно сказал:
— Выпьем за мой город, за Одессу. Наконец-то, родимая, освобождена!
— Когда? — радостно воскликнул я.
— Вчера. Десятого апреля.
— Да, за это действительно стоит выпить! А пиво, брат, вовсе никакое не немецкое, Сахнов его приготовил.
Фридман не поверил мне и потому пропустил мимо ушей мое признание. Он начал рассказывать о своей семье, оставшейся в Одессе. Вестей о них у него нет. Живы ли? Фашисты ведь в первую очередь уничтожают евреев…
— Сколько поубивали, проклятые палачи!.. — В глазах у него слезы.
— А может, ваши успели эвакуироваться?
— Не знаю. Ничего я о них не знаю…
— Ну, теперь, может, разыщете?..
— Счастье, что Одесса уже свободна. Она такая красивая!.. Вы не играете в шахматы? Может, сразимся? Я сам не свой. И радость, и горе. Все смешалось. Но нет! Я, знаете ли, верю, что родные мои живы и что скоро я их найду…
Гитлеровцы снова засыпают нас листовками. Вот одна из них. С рисунком. Она сообщает о смерти командующего Первым Украинским фронтом генерала Ватутина. Мы слышали и читали об этом в газетах. Ватутин был ранен на фронте и умер в госпитале. Вся страна и мы вместе с ней скорбели по этому поводу. «Скорбят» и гитлеровцы. Они изобразили раненого Ватутина на операционном столе. В тело его всажено несколько ножей, а вокруг в белых халатах стоят якобы наши врачи. И подпись: один из врачей говорит другому: «Ну, теперь начальник будет доволен, врачи-евреи сделали свое дело».
Ах, сволочи! Чего только не состряпает кухня Геббельса! Они, видите ли, твердят на все лады, что русского полководца Ватутина убили наши.
И ничего ведь не поделать с ними. Сыплют и сыплют свои листовки.
Вот еще одна: «Русские, все вы погибнете в своем бессмысленном сопротивлении». Это подпись, а на рисунке некто в очках, с косой в руках, косит ряды наших войск, уходящих на фронт. У ног его грудятся черепа…
Мы все на том же своем плацдарме. Атаки немцев захлебнулись. А среди нас, непонятно откуда, объявился фотограф. Мы взяли и сфотографировались группой офицеров. И я отправил снимок домой. «Зачем? — спросил я сам себя. — Для истории».