Железная дорога
Шрифт:
Первые научили Гилас использовать железную дорогу на полную катушку: раз в год у гиласского шлагбаума внештатно останавливался пост-кагановичский товарный поезд, и из него всю ночь до зари с вольнолюбивым ржанием и нетерпеливым гарцеванием выгружались то туркменские ахал-текинцы, то орловские рысаки, а то владимирские тяжеловозы, получившие здесь название «жюжюлбосов», и раскупаемые поутру на коктерекском базаре то за казахский каракуль, то за узбекские слитки.
Вторые же жили проще, но гуще.
Каждое воскресенье вместе с гудком паровоза 7.12, Гилас будил крик люли-Ибодулло-махсума: «Шарра-барра! Шарра-барра!» — и со скрипом перемалывая распутицу грязных весенних проулков Гиласа, появлялась следом его ишак-арба, груженная по мере
Когда леденцы съедались вхруст, когда шарики запрыгивали на чердаки, переполненные скорпионами, а свистульки, высвищенные на всю махаллю, утопали в грязных арыках, множа в них плодородный ил, часам к двенадцати появлялся другой люли — Адхам-кукрус, который, перевесив через ослика свой хурджун, кричал на весь Гилас: «Джарний кукрус! Джарний кукрус!»
Опять бежали дети, прихватив с собой недохваченное спросонок с утра, и получали из другого глаза хурджуна шарики жареной кукурузы, так напоминавшие цветущий повсюду кругом урюк…
Часа в три Гилас оглашал металлический крик черного как люли полуузбека-полутаджика Асома-бензовоза: «Кирасин! Кира-а-си-и-ин!», прерывавшего череду цыганских поделок настоящей необходимостью, и всё взрослое население Гиласа сталпливалось в очередь за горючим для керогазов и ламп на целую неделю вперёд…
Пропустив телегу с черной цистерной горючего, на закате появлялась старушка-люли Бахри-эна-фолбин и кричала дважды надтреснутым, как и ее гадальное зеркало голосом: «Хей, фол очаман!» [60] и незаметно ныряла в один из дворов, где бедная жена Хайри-пучук ждала своего мужа, томящегося в тюрьме или далеко в лагерях, или же другая жена-ожиданка прикидывала: стоит ли ей устраивать угощение, дабы на нем оказался боготворимый артист…
60
«Хей, погадаю!»
Бахри-эна-фолбин пропадала во дворах надолго, говорили — до последней копейки, но как бы то ни было, часам к 9 вечера вместе с поездом 21.13 Гилас оглашал крик вернувшегося из скитаний ее сына — люли-Ибодулло-махсума: «Ача! Хай, ача-гар!», и некоторое время спустя он сажал на ветошь дня свою довольную мать, у которой в глазах сверкали занозами то ли осколки собранных сыном бутылок, то ли золотая таньга луны, и сын увозил ее в тёмную, как их лица и жизни, ночь…
Поскольку в Гиласе никогда не было муэдзина, то несколько богомольных стариков и старушек, впрочем, и Гаранг-домулла, использовали эти пять воскресных криков как точный призыв к молитве и всю неделю держали в памяти отмеченное ими время.
С первыми — европейскими цыганами у Гиласа не было никаких разногласий, особенно же после того, когда обнаружилось, что, несмотря на многовековые скитания, этот народ имел те же самые слова для обозначения самого основного в жизни — врага и совести, что и узбеки: «душман» и «номус». Гиласу эти цыгане положительно не приносили никакого вреда, если и дурачили надувными лошадями, то степняков-казахов, правда, разве что мусор после их внезапных отъездов доставался Гиласу. Но пацанва быстро использовала всю эту ветошь в дело: что в школу — для макулатуры, а остальное — в первое же воскресенье — оседлому цыганину — люли-Ибодулло-махсуму, который хоть и морщился от единокровной вони, но не отказывался давать за нее блестящий шарик-попрыгунчик или дефектную свистульку, выдающую вместо свиста звук молодого поноса, что, впрочем, еще больше
Мужики этих цыган, оставлявших после себя коней, сор и брань: «Эй чавела, парцумаматку! Кумаматку!» — после коктерекских распродаж исчезали в город, где меняли деньги на анашу и золото, а их жены с вечными детьми на руках и синяками под глазами, там же в Городе гадали и попрошайничали на вокзале и Комсомольском озере, оставляя по некоему родственному этикету Гилас полем гаданий оседлой сокровки — Бахри-эна-фолбин.
Тихо-тихо Бахри-эна превратилась в единственную, чуть ли не штатную прорицательницу Гиласа, включая и его русское атеистическое население, пока впоследствии не появилась Учмах. Так вот, монополизация промысла, умысла или вымысла этой старушки произошла во многом после истории с Жанной-медичкой — дочерью первого русского двоеженца Гиласа от первого брака.
Жанна-медичка работала в военно-врачебной комиссии станционного военкомата, а потому, без обиняков, имела доступ ко всем юношеским членам Гиласа. Все девки Гиласа справлялись у нее по поводу мужского достоинства своих избранников, и она честно-беспристрастно — ни умаляя и ни наговаривая, сообщала своим товаркам, подружкам своих товарок, товаркам подружек своих товарок секретно-антропоморфические данные будущих защитников Родины. Иной раз Жанна-медичка мнила себя Жанной-разведчицей, заброшенной девичьим населением Гиласа в особо опасный район, и часто оттого видела себя во сне то Зоей Космодемьянской, то Матросовым посреди расстреливающих ее вражеских бомбомётов. Иной раз в пылу самоотвержения она бросалась на ДОТы и ДЗОТы, и, просыпаясь, вдруг обнаруживала, как героический сон вытекает из неё тёплой струйкой между двух девичьих бёдер.
А однажды она увидела себя и вовсе Жанной д'Арк, горевшей на костре из… стыдно сказать, но, словом, долгое время Жанна-медичка несла службу в дружбу ровесницам Гиласа, забывая самоё себя.
Но вот однажды, когда в армию призвали внука Толиба-мясника — Насима-красавчика по непонятной кличке «шлагбаум», и он стоял на ВВК, затерявшись в шеренге себе подобных тощих смугляков, когда хирург Ишанкул Ильичевич заставил всех стянуть сине-сатиновые — до колен — трусы и нагнуться, расставив ноги, для проверки геморроя, когда, наконец, Жанна-медичка привычно пошла осматривать волосатые анусы с ошмётками засохших экскрементов, когда она дошла до середины шеренги… — Поначалу она не поняла, что это такое, и решила что ей предлагают взятку. Да, как у Толиба-мясника в мясной лавке на крюке обычно свешивалась длинная красная полоска вырезки, между растопыренных ног его внука Насима-шлагбаума чуть не касаясь пола, свешивалось нечто неимоверно длинное и мягко-покачивающееся. Нет, конечно же, как ни скрутило дыхание у Жанны-медички, но она поняла своим медицинским чутьем, что то была не вырезка. Скорее, врезка. Два черных, как бычья печень, шара в огромной мошне, обрамляли это небывалое…
Жанна-медичка забыла о геморрое… И в этом она честно призналась Ишанкулу Ильичевичу, когда тот спрашивал уже на индивидуальном осмотре «Шлагбаума»:
— Сан даюс Зогориги нариги чекасига чикиб эшаклардан юктиргансан ухшийдия?! Асбобийни кара! Шунчаям устирадими. Расийда пайтава урамасанг музлатиб куясану! [61]
Жанна тем временем приходила в себя. Она отдышалась и выпалила:
— Можно я его проверю на геморрой?
Ильичевич разрешил, а сам пошел мыть руки после такого безобразия, которое делало его дальнейшую мужскую жизнь совершенно бессмысленной…
61
— Ты негодник, видать плавал на другой берег Захарыка и заразился там от ишаков. Смотри, какой инструмент! Разве можно отращивать такой. В России без портянки отморозишь, как пить дать!