Железная дорога
Шрифт:
По дороге в партию Кун-охун наткнулся на косого татарина Тимурхана, отдыхавшего на опушке железной дороге от любви к мордвинке Мурзиной.
— Куда идёшь? — спросил Тимурхан из безделия.
— Нет, не могу, — отвечал ему глухой Кун-охун, думая, что тот по привычке ищет себе напарника выпить.
Тогда Тимурхан направил на него другой глаз из двух косых и спросил в упор:
— Займи десятку!
— В партию! — гордо произнёс Кун-охун.
— Иди на х. й! — сказал Тимурхан, разводя опять по горизонту два своих разнофокусных глаза, но этого ему не мог простить разомнувший свой слух Кун-охун. Ни как грузчик, ни как кандидат. Завязалась потасовка, в которой косой Тимурхан всё норовил врезать грузчику между глаз, а размашистый и глухой Кун-охун
Эти же двое бежали вслепую и вглухую в коридоре между двумя составами, пока не споткнулись о зад однорукого Наби-пропагандиста, который торчал над рельсом, пока сам Наби воровал под вагоном просыпанные с транспортёра хлопковые семена — для соседских коров — по тридцать рублей за мешок. Перепуганный Наби пулей выскочил из-под вагона, подымая свою единственную руку для сдачи в плен, и плюс как смягчающее обстоятельство, но, увидев двух катающихся на камнях мужиков, решил, что стоило только умереть товарищу Сталину, как эта буржуазная зараза, эта чума прошлого — бесакалбазлык [54] тут как тут вернулся в Гилас!
54
букв. «игра с безбородыми», т. е. педофилия или гомосексуализм
Почуяв ситуацию, Наби не стал опускать своей единственной руки, а более того, вскинул к небу ещё и указательный палец, и вдруг стал гневно обличать этот позор, призывая в свидетели Аллаха, которого он не вспоминал вот уже 29 лет, с тех пор, как пошёл в школу в год ленинской смерти!
— Мандан уялмасайла Оллодан уялмийсизми! Кадрдон дохиймиз Исталин уртоклари улиб турган бир пайтта кип турган ишийлани карайла! [55]
Эти двое уже сидели на пришпальных камнях, не понимая, в чём их обвиняет винторукий Наби, когда вдруг разверзлись небеса и труба Страшного Суда — ф-фу! — предупредительный гудок маневрового паровоза Акмолина предварил страшный удар, после которого вагоны за спиной непримиримого Наби, брызжущего обвинительной слюной, поехали. И вот когда накатил последний вагон, когда запал Наби стал иссякать на глазах, когда глухой Кун-охун и косой Тимурхан сидели перед ним, как ученики перед звонком, с подножки вагона спрыгнул ученик дорожных дел мастера Белкова — Таджи Мурад с двумя флажками и одним свистком, и вдруг так заверещал своим единственным свистком, так размахался своими двумя — красным и желтым флажками, что состав, скрипя неожиданно тормозами, стал ровно настолько, чтобы из-под последнего вагона вылезли следы преступления Наби, который хотя и крутил судорожной головой, но всё же не опускал своей единственной руки, как единственного смягчающего обстоятельства…
55
— Коль не стыдитесь меня, так постеснялись бы Бога. Тем временем как умер наш дорогой вождь, товарищ Сталин, тем временем, смотрите, чем вы занимаетесь!
Честно говоря, в другой раз Таджи Мурад ничего бы и не заметил, ведь однорукий Наби таскал каждый пятый мешок его матери — подслеповатой Бойкуш, но здесь, когда уже попахивало групповым расхищением социалистической собственности и еще в такое трудное для страны время, молчать Таджи Мурад не мог. Теперь в промежутке между свистками, от которых вздрагивал и глухой Кун-охун, и флажковыми отмашками, за коими не мог уследить и косой
— Ещё не остыл прах дорогого товарища Сталина, — кричал он на два горизонта, — а вы уже создали бандитско-троцкистскую международную организацию, чтобы хитить, — так и сказал, — хитить! социалистическое имущество и хозяйство!
Таджи Мурад совсем недавно вернулся из армии, а потому в отличие от Наби-однорука, никуда из-за своей нестроевой однорукости не выезжавшего, обвинял их по-русски, и от этого уже попахивало его служивой Сибирью…
— Блядь, я те говорил — пошли пить! — шептал Тимурхан на ухо глухому Кун-охуну, — теперь Нинке расскажут…
От этой мысли ему стало нестерпимо грустно, так что из двух его автономных глаз вытекло невпопад две слезы. Ведь и впрямь, в прошлый раз, когда на станционном суде железнодорожной чести судили какого-то Шиштаковича, и вся станция подписала ему приговор за антинародную музыку — от Толиба-мясника, ничего кроме топора и своего члена в руках не державшего и до подслеповатой Бойкуш, державшей лишь однажды то же самое, а Тимурхан, как второй станционный интеллигент после Мефодия-юрфака, не стал подписывать ничего, поскольку никаких русских песен кроме «Камыша», наученного ему Мефодием, не знал, Нинка-мордвинка — эта Кармен с вишнёвыми глазами, не давала ему за индивидуализм и психологию мелкобуржуазного собственничества целых три года, аж до самого процесса врачей…
Всё это время Тимурхан люто проклинал пресловутого Шиштаковича по уборным и по ночам, но зато на врачах он отыгрался сполна — за все три года сухостоя!
И вот теперь опять… Хоть под поезд ложись!
Как будто услышав эту горестную мысль, соседний состав тяжело зашипел, заскрипели колёса и медленно-медленно сдвинулись вперёд. Чуя их неотвратимый ход, Тимурхан вдруг вскочил, пробежал на один вагон по движению и на глазах у всех положил голову на рельсу. Все оцепенели… И даже Наби с испугу опустил свою затёкшую руку. Колёса медленно надвигались на лежащего косыми глазами к ним Тимурхана. Казалось, эти самые глаза смотрят одновременно на всех троих, остающихся виноватыми на этом свете… И тогда глухой Кун-охун не выдержал предстоящего крика и, вскочив — в восемь шагов оказался около татарина, чтобы рывком — как мешок угля или лука — выбросить его из-под наезжающих колёс! Тимурхан хрипел в каком-то предсмертном экстазе, пытаясь уйти под вагон, Кун-охун налёг на него и внезапно почуял, как в пылу борьбы уже сам оказывается под колёсами, и с мыслью, что так и не вступить ему в партию, резко распрямился, как комиссар на фотографии у сельсовета Турды Али-фронтовика. Как это случилось — известно одному Аллаху, но колено Кун-охуна оказалось на горле у хрипящего Тимурхана, и тот, трепыхая в такт стуку колес последних вагонов, вдруг затих, смывая с лица своими мутными слезами свою же пену с губ.
— Тувая исмерт тпер яптуваямат на мине пирдот! — выматерился Кун-охун и отпустил щуплого татарина.
Таджи Мурад и Наби-однорук, наблюдавшие немо за этой сценой, столь же немо пропали будто бы за помощью, прихватив заодно и мешок с хлопковыми семенами, Акмолин дал свой гудок на обед, и тогда выплакавшийся Тимурхан уставился разнокалиберными глазами на потрёпанную одежду грузчика и спросил совершенно трезво:
— Чё ты одел пижаму?
Кун-охун то ли не понял, то ли не расслышал вопроса и как всегда невпопад ответил:
— Миподий-юрпак изнает!
Чтобы не посылать его еще раз на х. й и тем самым не навлекать на свою голову нового круга бед, Тимурхан вяло махнул рукой и согласился.
— Пайдум ки ниму! — предложил Кун-охун, и они, опираясь друг на друга, пошли в сторону хлопзавода к Мефодию-юрфаку — первому интеллигенту Гиласа. А показалось тогда Кун-охуну, что Тимурхан спросил его о возможных последствиях случившегося и его предстоящей партийной судьбе, ну, скажем, сказал:
— Чё теперь будет с нами? — и ответить на этот вопрос мог и впрямь только лишь Мефодий, к которому охотно согласился идти Тимурхан, поскольку знал, что к Мефодию без бутылки не ходят. Об этом знал, впрочем, весь Гилас: вливаешь в него бутылку «бормотухи», и она вытекает из него бесплатной консультацией по любому праву — от римского и до колхозно-семейного.