Железная дорога
Шрифт:
Как знать, пацан, может быть, и взял бы всю эту мелочь, пусть на буханку хлеба, если бы в это время из магазина не вышел учитель труда по прозвищу «Малка», заприметив которого, мальчик повернулся и пошёл прочь, полный бессильной ярости и отчаяния, ещё более позорного оттого, что этот алкаш стал кричать ему вслед: «Паря, ты куда съё…ваешь…»
Он почти уже бежал в сторону первого переулка, чтобы скрыться в нём и ничего этого не помнить, и никого, никого не видеть… Он шёл кривыми и пустыми в этот уже предвечерний час переулками, и не знал, куда себя девать. Голод его так переплёлся с его же позором, что даже утолять одно, и вспоминать другое было невмоготу. Он брёл, как побитая, бездомная собака, шарахаясь от каждой прохожей старухи, пока не оказался на улице в конце которой, у калитки старушки Рейтерши не услышал голоса пацанов: «Христос воскрес! Христос воскрес!»
И ему захотелось присоединиться к ним, и даже не из-за голода, просто, допоздна он бы ходил с ними по дворам, только когда они пойдут по домам — что делать ему? — так, не решаясь приблизиться к ним, он некоторое время ходил следом, повторяя про себя вслед за ними «Христос воскрес!» и, выслушивая в ответ «Воистину воскрес», а потом, когда они сели на скамейку и стали биться, ему стало нестерпимо одиноко, так одиноко, что он пошел, куда глаза глядят, и, прошатавшись по окраинам, по полям, к полуночи вышел к русскому кладбищу, где на столиках перед крестами, отдавая лунным светом, мерцали выглаженные стаканы, полные водки и тускло притягивали свет разноцветные пасхальные яйца.
Мальчик стоял над арыком, не решаясь перепрыгнуть через него на ту сторону, и арык, серебристо змеясь, размазывал по себе лунный свет, и эти блёстки, как монетки, блистали и напоминали почему-то серебристых рыбок, которых не выудить из памяти…
И вдруг он вспомнил. Это было прошлой осенью на хлопке, в день, когда пацаны их класса, сдав до обеда норму, решили пойти сразу же после обеда на недалёкое кладбище, ловить змей. Они нарезали себе рогатин и двинулись мимо курганов, вдоль заросшей камышом реки к придорожному кладбищу. Змей на кладбище — сколько они ни искали — не нашли, но наткнулись на святое дерево, всё увешанное вместо листьев разноцветными тряпочками, и кто-то из пацанов предложил посмотреть, что там в этих тряпочках. Тогда, помнится, мальчик предостерёг их, вспомнив, что бабушка как-то вешала на такое же дерево тряпочку с заклинанием против злых духов, вселившихся в её больные ноги, и мальчику тогда померещилось, что не заклинание, написанное непонятной вязью на листочке, а сами злые духи обвязаны красной тряпочкой, и теперь выгорают на солнце и болтаются на ветру, чтобы к зиме сорваться из сгнивших под дождями тряпочек и опять вселиться в те же самые разбухшие ноги…
И всё же пацаны развязали одну из тряпочек и из неё посыпались на землю позеленевшие от времени, солнца и сырости монетки. Тогда они набрали около рубля денег и тут же забыли об всяких змеях, решив успеть в колхозный магазинчик. Только они вышли с кладбища, как сзади раздался крик. Все обернулись и с единым ужасом увидели чёрного всадника, несущегося в их сторону, подымая пыль. Пацанва рванула разом на хлопковое поле. Но топот коня нёсся уже по полю, и казалось, настигал их. Высокий, по грудь хлопок, сёк по лицу и ногам, сапоги проваливались в каждую новую грядку, кто-то, кажется Мофа, споткнулся и упал, но, не выпуская из рук своей рогатины, нёсся на корачках, ничуть не отставая от остальных, как эстафетчик с низкого старта, и, наконец, домчавшись на едином духу до края поля и сиганув сходу через пятиметровый коллектор, они чуть успокоились и оглянулись назад. Никого сзади не было…
Бледные и запыхавшиеся, они откинулись на берегу этого прохладного и мутного коллектора, оставив на стрёме неразгибаемого Мофу, и стали уже прикалываться над каждым. Тогда мальчик бросил в коллектор монетку, доставшуюся ему, и эта монетка, звонко плюхнувшись, заставила всех вскочить и опять они все нервно ухохотались, пока не увидели впереди, на клеверном лугу, на самой его середине жеребца, ходившего по кругу…
Кто-то в отместку предложил покататься, Мальчику, признаться, было тревожно из-за этой тишины, постиравшейся по эту сторону мутного коллектора и на всё клеверное поле, и выходить из этого укрытия хотя бы из трёх тутовин на середину открытого поля ему не очень-то хотелось, но все пошли к жеребцу, и он двинулся следом, забывать свой побег. Первым вскарабкался на жеребца Мофа, потом Артёша, потом Пчела. Они катались на нём по кругу долго, то, срываясь с его шеи, то, по очереди запрыгивая чуть ли не на костистый зад, пока внезапный окрик, раздавшийся
И вправду, с края клеверного поля нёсся вслед за ними чёрный и тучный всадник, и не догнавший их с первого разу, казалось, нарочно дождавшись их выхода на это чистое клеверное поле, теперь-то уж рассчитается за всё. Они неслись, не видя перед собой ничего и ориентируясь по всё более жгучему голосу: «Ушла! Ушла!» — и что это было, то ли то, что жеребёнок ушёл или же просто всадник кричал по-узбекски — «Лови!» — но как бы-то ни было, когда от жуткого гипнотического страха мальчик обернулся на этот голос и настигающий топот за спиной, то увидел, что жеребёнок в отместку несётся за ним, ещё не покатавшемся, и страшная догадка, что всадник кричит жеребцу, чтобы тот поймал мальчишку, заставила издать его ужасающий вопль и со всего отчаявшегося обороту замахнуться своей рогатиной на это страшилище, должное его растоптать, чудище, что несется, выбросив свою фырчащую морду вперёд…
Жеребец шарахнулся в сторону, но этот крик: «Ушла! Ушла!» — бросил мальчишку снова в бег и, донесясь до камышей, росших в топи предречных тугаев, он, погрязая в жижу, оглянулся на поле в последний раз. Жеребец малюсеньким пятнышком нёсся по противоположному краю поля, там, где шла пыльная дорога, а всадника не было и вовсе, как не было видно и пацанов. Что это было тогда?… Злые духи сорвались что ли из тряпочек?…
… И вот теперь, стоя над арыком, мальчик не решался перепрыгнуть на тот берег и причаститься к тому, что уже обволакивающе мягко лежало на языке и уже лишало нутро жжения и боли. Он не помнил, сколько времени он там простоял, и озноб, начавший пробираться в него, стал превращать постепенно нерешительность в страхи, и уже каким-то холодом и мраком повеяло с той стороны арыка, откуда нёсся далёкий лай собак, и вдруг рядом с ним выпрыгнула травяная лягушка, закурлыкала и поползла под его ногами в траве, и совсем немного погодя, внезапно на один из столиков перед крестом опустилась ночная птица и, не оглядываясь на него, стала клевать куличи и пышки; и тогда ощущая вокруг себя какое-то живое и в чём-то родное шевеление, он перепрыгнул с разбегу на тот берег и на всякий случай шепча вслух «Христос воскресе», стал пробираться между крестов и могил к тому столику, где только что сидела вспугнутая его прыжком птица, чтобы приглашая её с металлических прутьев к застолью, увидеть за этим столом и хлеб, и стакан, и головку репчатого лука…
Глава 18
Когда умерла Ходжия, внук её плакал не по ней, а по пьянице — Рафим-Джону, который теперь оставался и вовсе никому не нужным, пока через десять лет не захлебнулся в своей собственной блевотине, в день, когда пошёл первый снег…
Ходжия родила от трёх мужей двенадцать детей, из которых её пережили только трое, а история смертей остальных такова.
Шарофат — самая старшая дочь от Гази-ходжи — её первого мужа, умерла в тридцатипятилетнем возрасте, надорвав своё сердце в поисках семейного приюта, оставив на попечение матери двух сирот.
Вторая дочь — Башорат умирала мучительно — упав в трёхлетнем возрасте в сандал — печку, выкопанную в земле под зимним столом.
Третий сын от Гази-ходжи — Шахид-ходжа дорос до семи лет, но после смерти своего отца зачах на глазах и умер от внезапного туберкулёза, заразившись им от мрущих на улицах казахов.
Последняя дочь от первого мужа оказалась, прости Бог, мертворождённой, её похоронили, так и не дав имени.
Потом умер, а, вернее, погиб и сам её муж — Гази-ходжа Камол-ходжа-оглу. Но об этом следует рассказать чуть подробнее.
Вы помните, что Ходжия родилась в то время, когда её отец — Махмуд-ходжа младший, замаливая грехи одной революции, свершал паломничество в священную Мекку. Но после того как они вернулись с персиянином Джебралем, который тоже искал отдохновения от своей иранской революции, обоих их вскорости встретила ещё более неимоверная революция Октябрьская. Неимоверная потому, что начиналась она как лёгкая простуда, которую казалось можно перенести на ногах, а оказалось…
Джебраль вскоре женился на первой встреченной беженке из разгромленного большевиками и разграбленного дашнаками Хоканда, как бы окончательно рассчитываясь с очередной революцией и её последствиями, чтобы тут же построить свой знаменитый курган, за которым не бывал ни один из смертных Гиласа за вычетом его домочадцев, как бы навсегда отгороженных от этого неверного мира за трёхростовым дувалом, как за Джебральской клятвой, что уж здесь никогда и никаких революций не будет…