Железная кость
Шрифт:
— Одевайтесь. — Уложив на улитку, замерив нутряные шумы и биение крови, не взглянув ему снизу в лицо, возвратилась к столу написать заключение, где Угланову жить, — два десятка чернильных извилин, которые не имеют значения, ни его, ни, тем более, ее не меняют. — Я сообщу начальнику колонии о вашем состоянии, и на следующее утро, наверное, он вам даст разрешение покинуть санчасть, — голос мерзлого овоща: ничего у нее для него больше нет.
— Ну а что со мной, доктор? — впрыснул в голос юродской стариковской тревоги.
— Вы на память не жалуетесь? Я уже вам сказала. Если вам надо что-то свое продавить, постарайтесь воздействовать на начальство какими-то менее… самопожертвенными способами. И тогда нам вообще уже больше практически не придется встречаться.
— Ну
— Ваша жизнь, — она бросила, словно обслюнявленный шпатель в лоток.
— Ну а ваша? Я смотрю, вы вообще всем довольны. И своим рационом питания, и местом, и мужской, — нажал он, — компанией здесь. — Для чего-то хотел уколоть ее, врезать — чтобы что-то живое шевельнулось вот в этом каменистом лице, чтобы что-то внутри, незасохшее, незамертвевшее, трепыхнулось на дление хотя бы и его захотело ударить в ответную. — У вас необычайно внутренне богатая, полезная осмысленная жизнь. Не нужен нам берег турецкий, и клиника нам не нужна.
— Будь вы на моем месте — вы бы вздернулись, — раздельно и с тоской докончила она: не жди, не старайся, навсегда ничего я не чувствую. — Это что сейчас было? Слабоумие или цинизм? — Продолжая царапать бумагу, разделывать, отчужденно, без злобы, дурнотно, с подтекающей к горлу тошнотой резанула его, загнала между ним и собой железную шторку: да исчезни уже со своим проблесковым сиренным углановским «всем»! — Что за гимн свободе такой и достоинству? Вас бросают на холод, бьют палками, льют по капле на темя холодную воду? Что вы так за себя без пощады взялись? Прямо край и последний оставшийся способ — не жрать. Биографию себе таким образом делаете? Вам чего не дают? Холуев не дают? Крепостных и заводов? Никакого почтения? Не пускают на улицу? Раз не будет по-моему, вот как я захочу, не вернут мне игрушки мои — значит, жрать я не буду. Я сейчас вам всем тут как помру. На немножечко и понарошку. Не способны действительность воспринимать? Эту, эту, в которую вас посадили? Люди ходят годами с кавернами в легких, люди спицы и гвозди глотают и вены режут вдоль во всю руку, потому что их тут сексуально унизили или бьют каждый день, ну а этот… Шкурка слишком вот гладкая. Да ну что я тут это, кому?
Она как бы себя причисляла к гарнизонному быдлу, к жизни серых мундиров и черных бушлатов: я живу тут на льдине, в беспросветной реальности урожаев картошки, вечно сгорбленных спин, заготовки дров на зиму, воровства неучтенного морфия вот из этих шкафов, нам никто не поможет и не надо уже помогать, ты свалился оттуда, где нас нет и не будет, все твое здесь у нас ничего не меняет, не снимает со льдины, не выносит в другие пределы… и вот этим его от себя отжимала, выставляла из этого своего неподвижно-стерильного и пустого мирка, что сиял чистотой мертвецкой. Но, похоже, он все же проткнул ее до чего-то, способного не оскорбиться, конечно, а дрогнуть от страха обнажения собственной сути. И как раз вот такой — несомненно, нескрываемо жалкой и нищей, навсегда замертвевшей в своем одиночестве и одноночестве — ей хотелось казаться, предъявлять себя всем: я — пробирка, кусачки, я — то, что вы видите, вот такой родилась, как и сотни других некрасивых, согласившихся с низостью, с местом людей-муравьев, санитарок, вахтеров, таких большинство. И сейчас не колола, не мстила ему — защищалась, глубже втягиваясь в панцирь «не чувствую» и «не живу». Ну, понятно, несчастна она, но не тем, но не так, как хотела ему показать, — не врожденной неумолимой полной бездарностью. И с какой-то жесткой любопытной жалостью взял попавшийся первый ланцет и всадил ей еще, словно в щель между устричных створок: покажи мне, что прячешь, нутро:
— Наконец-то, спасибо, а я-то все думал: да когда ж мы до сути дойдем. Это просто я с жиру бешусь. А вот если б разок каблуками по яйцам да недельку
— Это вас утешает? — не подняв головы от поползших с бумаги на столешницу строчек. — Прояснили позиции? Рада за вас. А теперь до свидания. Вы и так меня слишком…
— Вы спешите домой? — получай. — Счастливый человек! Есть к кому возвращаться. Мысли только о том, что сготовить на ужин любимым. Как прошел день ребенка. Поскорей тронуть маленький лобик: а вдруг он горячий. Или что, не сложилось? Не нашли благородного?
И попал в то, что можно почувствовать в каждом: бей сюда, в подсердечную пустоту и животное лоно, — провалился ножом со внезапной легкостью внутрь — ток схороненной, запертой боли ударил, и Угланов увидел ее настоящую, ту, которую стерла сама, наказала за что-то, скрутив себя в жгут, обескровив и высушив; сквозь вот эту облупленную жестяную мишень со всей давящей силой породы, как фреска сквозь советскую краску, не стерпев, проступило ее изначальное молодое лицо — даже и не сказать, что красивое: что запечатанный глянцем инстинкт понимает во фресках? Потому-то он и ощутил в этой жилистой, окостеневшей, измученной бабе сразу что-то не то, что искал вот такие клинописные лица всегда, обещавшие что-то потом, после близости, что-то большее, много сильней, чем телесное соединение… Вот и все его жены, две штуки с указанием «бессмертие» в приходнике, были такими.
— Возвращайтесь в палату, больной. Занимайтесь своей большой… пиписькой, — восстановленным прежним дурнотным, подневольным, измученным голосом, но с какой-то пожарной все-таки спешкой погасила его — пересилившись и устояв, провалившись и вынырнув из своего захлестнувшего прошлого, снова стала незрячей, затвердела в лице, но уже бесполезно: не скроет, не задует, как свечку, себя.
— Ну а если вдруг что-то со мной не по части пиписьки, я могу обратиться? Не откажете в помощи?
— В порядке посещения санчасти согласно отрядному графику.
— А у вас есть услуги косметолога?
Если б волю и деньги на зачистку в салонах, то сейчас бы была — вообще не отсюда: что ж она так с собою, со своим бесподобным самородным лицом и единственным временем? Что ж она так себе не нужна? Скоро ведь до конца превратится в старуху…
— Вон пошел! А то я сейчас вызову специалистов — стоматолог потребуется! — Это просто хотела она показать, как легко превращается в злобную нищую тварь. — Снова будешь мне тут голодать, чтобы вставили новые зубы?
— Да пожалуй, начну прям сейчас. До тех пор, пока ты мне не скажешь, зачем ты живешь. — Оставался лишь труд уточнений: либо самолюбивый ребенок-хирург и кого-то зарезала, молодую растущую жизнь, либо предал мужик, либо что-то с ребенком, не смогла, «ты должна мне родить чудо-сына», и мужик ее выбросил. Вряд ли прячется здесь от кого-то, кто хочет убить. Тут душевнобольная потребность наказать себя, высечь или, может быть, столь зверским образом доказать миру-Богу, что нельзя было с нею вот так поступать, что не должен был «он» забирать ее счастье: если ты со мной так, то и я не люблю и не буду. — Вот за что так не любишь себя, что сама себя в зону на пожизненно определила.