Железный Густав
Шрифт:
Но эти мысли сменились другими, он вспомнил, как еще вчера, двенадцать часов назад, он считал, что выиграл эту битву — двадцать три миллиона марок! Он вспомнил, сколько ему пришлось унижаться, плутовать и наступать себе на горло, пока он не сколотил первые двадцать тысяч марок. «В другой раз мне это уже не удастся, — думал он с отчаянием. — Но что же тогда со мной будет?..»
Такому человеку, как он, человеку, который был тем, чем он был, представлялось немыслимым вернуться к прежнему ничтожеству, впасть в нужду, в прозябание мелкого служащего. Что же дальше?..
Дважды
Банкир Рэст заклинал Эриха приехать — спасти то, что еще можно спасти. И действительно, не все еще было потеряно, доллар котировался в 630 миллиардов марок, какую-то часть денег еще можно было вернуть.
Он встал, оделся — и вышел из отеля, но на сей раз не поехал, а пошел пешком, и не к маклеру или банкиру — он отправился в музей Рийка. Он хотел, по крайней мере, посмотреть полотна Рембрандта. Но этот день — седьмого ноября — чуть ли не в точности годовщина перемирия — не был для него счастливым днем: музей уже закрыли. «Что ж, приду завтра, — решил он. — По крайней мере, посмотрю Рембрандта…»
На обратном пути в отель на него нашло озарение. Он хватил себя по лбу. Ясно как день: за игрой на понижение стоит само германское правительство! Оно решило скупить марку по дешевке, а потом все-таки стабилизирует ее на 420-ти! Этим оно выиграет миллиарды за счет всех мировых бирж!
Как отец, он сказал себе:
«Я буду держаться железно! Пережду, пока марка не поднимется до четырехсот двадцати! Железно!»
Шесть дней кряду, с седьмого по двенадцатое ноября, он терпел, доллар все эти дни незыблемо стоял на 630 миллиардах! Он по-прежнему надеялся на стабилизацию при курсе 420, как писал ему друг. Пока вклады Эриха перекрывали разницу, маклеры его не трогали. И только банкир Рэст говорил:
— Вы такой железный, как ваша марка железная! Пропащий вы человек!
Тринадцатого ноября доллар котировался уже в 840 миллиардов марок — вдвое больше против курса, на какой надеялся Хакендаль. В этот день счета Эриха Хакендаля были приведены в окончательную ясность и все его вклады конфискованы для покрытия потерь. Он бросался от одного маклера к другому, умоляя дать ему хоть день сроку, он клялся, что марка будет стабилизована при паритете 420.
Но те только плечами пожимали и смеялись.
— Наживаться они охотники, эти маменькины сынки, — говорил Рэст, — зато терять… Да будьте вы, Хакендаль, человеком! У вас еще есть прекрасная машина и брильянтовое кольцо, а главное, вы свободный человек, без семьи, — мне приходилось бывать в гораздо худших положениях!
Эрих без конца звонил на станцию, добиваясь разговора с Берлином. Только к вечеру удалось ему застать друга у телефона. Но уже по его голосу он понял, что надеяться не на что.
Хорошо, что Эрих в кои-то веки позвонил… Как ему живется? Почему он так долго не давал о себе знать? Какими судьбами его занесло в Амстердам? Ах, вот как, дела пошатнулись? Так-так, значит, пошатнулись? Печально — для Эриха, конечно. Что это значит? Писал? Телеграфировал? Что за неуместные шутки? Уж не разыграл ли Эриха какой-нибудь досужий шутник? Но для этого Эрих слишком умен. Нет, он попросил бы оставить этот тон, невзирая на их дружбу! Письма? Телеграммы? Одну минутку, прости, Эрих!
— У телефона управляющий конторой. Да, да! Господин советник юстиции поручил мне, на предмет дачи свидетельских показаний в суде, выслушать вашу жалобу. Итак, вы утверждаете, будто получали от господина советника юстиции письма и телеграммы?.. Но господин советник юстиции просит меня сообщить, что он никогда ни слова не писал вам, а также не телеграфировал. Кто-то, очевидно, злоупотребил его именем, — ах, вот как, письма были без подписи? Но с чего же вы взяли, будто…
Безнадежно! Эрих бросил трубку.
Всю ночь его преследовала мысль о самоубийство. Но ни один известный ему способ не гарантировал верной и безболезненной смерти. Оба эти условия он считал обязательными. Увы, способа, отвечающего его, Эриха, требованиям, не существовало.
Ликвидировать свое амстердамское житье-бытье было ему куда легче, нежели берлинское. Все свелось к продаже машины. Хоть в Амстердаме ему довелось ворочать большими капиталами, ничего, кроме машины, он так и не приобрел. Не боялся он на сей раз и таможенного досмотра. Правда, вещи у него были по-прежнему добротные, однако новыми их уже не назовешь.
С тремя кофрами, шубой, брильянтовым перстнем и золотыми часами Эрих Хакендаль и отбыл из Амстердама — да еще с лютой ненавистью в груди к своему бывшему другу.
В это 16 ноября 1923 года доллар котировался в 2 520 000 000 000 марок. Вопрос, при каком курсе марка будет стабилизована, все еще находился в стадии обсуждения.
Как и в день приезда Эриха, в воздухе стояла серая, холодная, пронизывающая мгла.
Только усевшись в скорый, направляющийся в Кельн, Эрих Хакендаль хватился, что так и не нашел времени посмотреть полотна Рембрандта. Он чувствовал, что это для него упущено безвозвратно.
Почти в то же самое время, как Эрих Хакендаль вернулся в родной Берлин, воротился домой и Гейнц Хакендаль из не столь продолжительной поездки. Он отвез на остров Хиддензее свою невестку Гертруд и обоих мальчуганов.
Пока Эрих вел битву за миллионы — золотые миллионы — и потерпел поражение, Гейнцу пришлось сражаться за миллионы бумажные; несмотря на безотказную помощь Тутти, все труднее становилось добывать хлеб для четырех ртов, — тот самый хлеб, который теперь, не в пример военному времени, лежал во всех булочных, не хватало только денег его покупать.
Предварительная поездка на Хиддензее дала благоприятные результаты — картошка в буртах, корова в хлеву и свиньи в свинарнике обеспечивали питание для вечно голодных малышей, а потому переезд не стали откладывать в долгий ящик.
Вечером, накануне отъезда Гейнца, он и Тутти еще посидели на берегу на перевернутой вверх дном рыбачьей лодке. Мальчики, утомленные беготней на непривычном морском воздухе, давно уже спали.
— Как легко дышится! — говорила Тутти, вздрагивая на свежем ветру.