Железный Густав
Шрифт:
— Ничего. Ровно ничего. Густав, Оттохен, ступайте на лестницу, — здесь не место размахивать кнутом. Нет, лучше останьтесь… — Ей приходит в голову, что не стоит их усылать. Но тут же она одумывается, ей кажется трусостью прятаться за детей, и она говорит с раздражением: — Ну-ка, марш отсюда! Вы здесь вдребезги все разобьете! И не смейте щелкать!
— Постойте, — останавливает Гейнц уходящих детей. — Ну-ка, отгадайте, кто прислал вам кнутик?
— Этого не отгадать, — заявляет Отто.
— Ладно, пусть скорей уходят, обед простынет.
— Минуточку, Тутти, это и тебя обрадует.
— Если ты из банка…
— Вот то-то, что если!
— А разве ты не из банка, Гейнц?
— Стоит мне сказать, ты сразу угадаешь.
— Обед остынет, Гейнц…
— А ну-ка, что это за кнутик? Погляди хорошенько, Густав!
— Да, Гейнц…
— Из магазина!
— А вот и нет, Отто! Погляди хорошенько, Густав!
— Знаю! Знаю!
— И я тоже, я тоже!
— Не кричи, Оттохен! Суп…
— Так что же ты знаешь?
— Это дедушка прислал!
— В том-то и дело! Это старейший берлинский извозчик постарался для вас! Специально для вас! Железный Густав…
— А он к нам приедет? Я хочу прокатиться на извозчике!
— Вишь, что выдумал! Ну-ка, пошли вон! Потом возьмешь тряпку и мазь, Густав, и почистишь ручку. У дедушки не хватило времени. Ну, пошли отсюда!
— А ты нам дашь тряпку, мама?
— Даст, даст. Ступайте! Так в чем же дело, Тутти?
— Ни в чем. В самом деле, я тебе правду говорю. А теперь давай ешь.
— Но я же вижу, что-то у тебя скребет на душе. Ты на меня, что ли, сердишься?
— Прежде всего — давай поешь!
— Значит, ты на меня сердишься! За что же?
— Пожалуйста, Гейнц, ешь!
— Не раньше, чем ты скажешь…
— Ничего я не скажу! Ешь! Кому я говорю?
— Но что же, черт побери, могло здесь произойти, Тутти? — спрашивает вконец озадаченный Гейнц. Он уже знаком с женскими капризами, ему достаточно вспомнить своих товарок в банке, да ту же Ирму, и особенно Тинетту. Гейнцу пора бы по опыту знать, что, если на женщину находит стих «ничего-я-не-скажу», она становится упрямее мула и все вопросы и уговоры только пуще ее растравляют. Но он решительно говорит: — Я куска в рот не возьму, пока ты не скажешь, что у вас тут случилось, Тутти!
А она, распалясь:
— Будешь ты наконец есть? А нет, так я уберу со стола!
Он умоляюще:
— Тутти, скажи, что случилось?
— Ладно, значит, я убираю!
Словно моля о помощи, смотрит она на него. Нет, до этого нельзя было доводить ссору. Она чувствует, что делает все не так. Хоть бы он поел. Нельзя же ему ходить голодным! Мог бы избавить ее от необходимости все убрать со стола…
Но он и от этого ее не избавляет. И вообще ни от чего…
— По мне, можешь убрать. Мне и есть уже неохота!
И она убирает скрепя сердце. Как же так, пришел с работы, нет, вот именно, что не с работы, но все равно, пришел голодный — и не поесть! С ума можно сойти! А ведь еще ни слова не сказано о том, что действительно ее гложет. Поссорились — из-за ничего! Что же будет, когда она его уличит во вранье?
На всякий случай Тутти недалеко отставляет обед, чтобы можно было в любую минуту подать его снова. Она надеется, что Гейнц все же поест… Существует правило, что нельзя лечь спать, не поевши, до сна еще добрых четыре часа, авось он одумается! Она готова из ложки его накормить, как непослушного ребенка!
А непослушный ребенок слоняется по кухне, не зная, чем заняться. То одно, то другое возьмет в руки и снова поставит на место. Он смотрит на шкафчик для обуви — нет ли на нем писем, но писем нет, то, единственное, она, как принесла из банка, так и не вынула больше из сумочки. Должно быть, и Гейнц не знает, как ему держаться. Она видит, он готов уступить при первом же ласковом слове. Но она, так же как и он, не способна произнести это первое ласковое слово.
Наконец он уходит из комнаты, где ночует вместе с мальчиками (сама она спит на кухне), и ей слышно, как он плещет водой. Она садится за стол со своей работой, неимоверно несчастная, в сущности, еще более несчастная, чем утром, когда ей открылся его обман… Стоило ей его увидеть, как она поняла, что все обстоит не так, как она думала. Ведь он сказал, что кнутик прислал дед. Значит, он пришел от деда. Достаточно было спросить, почему от деда, а не из банка, — но она так и не спросила. А теперь все зашло слишком далеко.
«Он должен был мне заранее все объяснить, — твердит ей внутренний голос. — Мне, в конце концов, надоедает всегда и все у него выпытывать». Правда, у нее достаточно здравого смысла, чтобы это «всегда», и «все», и «выпытывать» воспринимать как известное преувеличение.
Следующие десять минут Гейнц с быстротой пожарной машины носится взад и вперед. Он все время циркулирует между жилой комнатой и прихожей, причем в прихожей его голос звучит с подчеркнутой беззаботностью — он налаживает чистку мельхиорового набалдашника, — тогда как в комнате и в кухне молчит, как убитый. Ей стоило больших усилий сдержаться, когда он полез за суконкой в ее корзинку с тряпьем и, конечно, как всякий мужчина, схватил единственный незаменимый лоскут, который она берегла для починки прохудившихся штанишек Густава.
И все же она сдержалась. Если он отказывается есть, так пусть уж уничтожит лоскут, который она берегла как зеницу ока. Хотя попробуй найди теперь такой! Что ж, раз уж все у нее идет прахом, значит, чем хуже, тем лучше!
Нет, столько, сколько она терпит, еще никому терпеть не приходилось… Ее молчание становится таким явственным, что его слышишь на расстоянии…
Должно быть, и Гейнц его услышал. Гейнц уже не суетится, как на пожаре, некоторое время он еще шепчется с детьми — этакий въедливый слащавый шепот, мол, «не огорчайте, дети, мамочку, она, бедняжка, сегодня плохо себя чувствует», — а потом шепчутся уже одни дети.
Но Тутти не слишком доверяет этому внезапному миру. И действительно, когда она спустя четверть часа оглядывается в поисках этого молодого человека, она видит, что Гейнц ушел — да не просто в уборную лестницей ниже, нет, ушел совсем, прихватив пальто и шляпу.
Дети по-прежнему играют кнутом. Он уже превратился у них в извозчичью пролетку, один держит за конец кнутовища, другой — за конец плети. Неустанно препираются они о том, кто будет лошадью, а кто кучером. Как их мама и Гейнц, они из лучших друзей готовы стать злейшими врагами.