Жена авиатора
Шрифт:
Я подняла журнал и снова стала перелистывать его. Старая фотография Чарльза, юного, улыбающегося, только что перелетевшего через Атлантику и приземлившегося в Париже, привлекла мое внимание. Под фотографией было написано: «Счастливчик Линди – больше не стоит рассчитывать, что он может отличить хорошее от плохого. Куда идет наш герой?»
Стране недоставало его. Мне недоставало его.
Мой муж сидел, выпрямившись в кресле – он никогда не горбился, и хихикал от шуток по радио, но ему тоже не хватало героя. С его стройным бронзовым телом, высоким лбом, квадратной челюстью, он, как всегда, не выглядел обычным человеком. Но он казался потерянным, стал даже ниже ростом. Так долго он стоял,
Теперь все стало совсем не так просто. И в первый раз я почувствовала, что он передает мне руководство нашим браком, доверяя мне вызволять нас обоих из этого шторма и признавая, что по крайней мере сейчас он не знает, как это сделать.
Слишком долго я была пассажиром в нашей совместной лодке жизни. И именно поэтому я страстно желала вернуть своего мужа моим соотечественникам и, конечно, мне самой. Поэтому на следующий день я села за стол и начала писать. По-прежнему любя вести дневник, я не могла понять свои эмоции, пока не проанализирую их и не расставлю в нужном порядке на странице.
Теперь я молилась о том, чтобы иметь возможность сделать то же самое с нашими жизнями, хотя подозревала, что мне не найти такой большой страницы и таких ярких чернил. Но я старалась. Я должна была это сделать. Мой муж, герой всех героев, попросил меня об этом. Аминь.
Слова приходили непросто. И когда я их записывала, на странице они выглядели фальшиво.
«Посол Морроу не сдержал бы слез».
«Обоих Линдбергов следует посадить за решетку».
«Изменнический памфлет позорит трагическую судьбу».
«Мать миссис Линдберг осуждает свою дочь».
Я не была удивлена этой реакцией. И мама не осуждала меня.
Но она разрыдалась, когда в первый раз прочитала мою тоненькую брошюру под названием «Волна будущего». Кон сказала мне об этом позже, когда отказалась взять деньги, которые заработала, напечатав мою книгу. И я не могла осуждать ее. Я попыталась сделать свою книгу относительно нейтральной, стараясь угодить одновременно Чарльзу и моим родным. Конечно, все закончилось тем, что недовольными остались обе стороны. И больше всего я сама.
Я писала о прошлом, о будущем, о демократии и о ее наследии, о хаосе, о беспорядках, о лидерах, которые до избрания обещали одно, а потом делали совсем другое. Я сравнивала демократических лидеров с современным диктатором, так непохожим на Наполеона, Нерона, русских царей. Современный диктатор, писала я словами, которые посоветовал мне мой муж, сознает, что мир меняется, что устанавливается иной порядок, основанный на новых экономических принципах, новых социальных силах. Я осуждала жестокое обращение с евреями в Германии, скромно не упоминая о взглядах моего мужа на евреев в Америке. Я писала, что не могу не осуждать существующего нацистского правительства, но что под их сомнительным флагом вначале делалось что-то хорошее, что-то оптимистичное, до того как оно сошло с рельсов.
Я объясняла, как люди, любящие свою страну – подобные моему мужу, – выступали против бесполезности бороться с этим будущим именно из патриотизма; что они хотели, чтобы Америка сначала излечилась, хотели защищать ее, хотели, чтобы она нашла собственный славный путь в будущее. Чтобы она не была разрушена войной, которую, скорее всего, не удастся выиграть.
Я подписалась под всем этим. Сделала фото на обложку, на котором с задумчивым видом сидела за письменным столом. Муж обнял меня и уверил, что я поступила верно, и не только ради своей страны, но и ради себя. Это станет для меня началом настоящей литературной карьеры, уверял он, правда, чересчур энергично. Разве я не хотела всегда написать великую книгу? Теперь я занялась любимым делом.
Конечно, он был не прав, хотя никогда впоследствии не признавал этого. Но реакция на мое эссе – более пяти тысяч слов, изданное отдельной брошюрой, – была наиболее отрицательной именно в литературном сообществе, в которое я всегда так стремилась. Мечтательные молодые люди моей юности теперь стали издателями, редакторами и критиками. Некоторые из них написали мне лично, спрашивая, как такая светлая личность, как я, могла пойти на поводу у такого исчадия зла, как мой муж.
Из Смита мне также написали, прося не упоминать нигде о том, что я его выпускница. Пращи и стрелы, пули и гранаты. Я чувствовала себя атакованной со всех сторон. Я полностью не понимала, что такого сделала, знала только причину своего поступка, и эта причина теперь стала казаться недостаточной в отрезвляющем свете последствий этой публикации. Я была обижена и возмущена. Сначала я нашла утешение в своей новорожденной дочке, очаровательной крошке, спрятанной от всего мира в нашем доме. Но целую неделю я находила в себе силы сказать лишь «доброе утро» или «добрый вечер» Чарльзу, который стал раздражающе нежным и ласковым и впервые с начала нашего брака по несколько раз в день спрашивал, что может делать для меня.
Да и разговоры, которые я вела сама с собой, были бесконечными и все менее утешительными.
Так что к 1941 году оба Линдберга были ненавидимы обществом в равной степени. Ну что ж, теперь мои поступки хотя бы считались столь же важными, как поступки моего мужа. Наш телефон, не внесенный в телефонную книгу, звонил и звонил, и каждый раз, когда я поднимала трубку, оттуда неслись слова ненависти. Часто выраженные коряво и бессвязно. Но злоба и ненависть иногда даже не требует слов, чтобы быть понятными.
Джон приходил из школы с дрожащим подбородком, не понимая, почему его отца называют предателем. Лэнд однажды явилсяь домой с подбитым глазом, защищая честь отца. Новорожденная Энн-младшая, называемая домашними Энси, была единственной, кого не коснулась тревога, царившая в нашем семействе. Уже почти год ее счастливое агуканье и смешные словечки были бальзамом на мою израненную душу. Мне нравилось бродить по комнатам, держа ее на руках, как будто она была талисманом против всех несчастий.
В сентябре 1941 года, всего лишь через пару месяцев после пугающего митинга на Мэдисон-сквер-гарден, Чарльз произнес еще одну речь, на этот раз в Де Муане, штат Айова; я просила его не делать этого. Я знала, что ему станут припоминать именно эту речь, несмотря на сотни других, которые он произносил в те времена, когда весь мир лежал у его ног.
Только что затонул Гриер; люди в стране еще больше склонялись к неизбежности войны. Многие из тех, кто сначала поддерживали Чарльза, набросились на него; толпы стали меньше, но состояли теперь поровну из его сторонников и противников. Это было ужасное время, когда, казалось, страна балансирует на краю пропасти, зная, что скоро, слишком скоро, мы все будем сброшены туда. В то лето платья стали ярче, они были кричащими, чего я давно не могла припомнить. Ритмы песен стали более быстрыми, люди смеялись громче, как будто старались заглушить звуки пушек за океаном. Чарльз знал, что должен привести свои самые исчерпывающие, обоснованные аргументы; нельзя оставлять ни одного вопроса без ответа, даже самого болезненного.