Жена авиатора
Шрифт:
Но в конце 1940 года – опять беременная после нескольких лет безуспешных попыток – я сделала все возможное, чтобы отдалиться от них.
– Энн, – сказал Чарльз однажды осенним вечером, – ты нужна мне.
Эти слова всегда имели на меня огромное влияние. Он произносил их так редко, и я просто физически не могла не отозваться на них – мое тело затрепетало, как от желания, соски напряглись, пульс пустился вскачь.
Мы сидели в комнате нашего съемного дома в Ллойд Нек на Лонг-Айленде, мальчики уже спали. Радио было настроено на любимое юмористическое шоу Чарльза – он смеялся, шлепал себя по колену, хотя давно знал все
Чарльз приглушил звук радио и опустился на диван, где уже сидела я, лениво листая журнал «Лайф», хотя это было небезопасно. В эти дни в прессе было слишком много статей, поливающих грязью Чарльза, с укором смотревшего на меня со страниц всех газет и журналов. Большинством которых, что тут же заметил Чарльз, владели еврейские издатели.
– Ты знаешь, я всегда считал тебя настоящей писательницей, – проговорил он, кладя руку на мое плечо.
– Меня? – переспросила я, испытывая непонятную радость от его слов.
– Да, тебя, не скромничай, тебе это не идет, Энн. Сейчас мне хочется, чтобы ты поменялась ролями с прессой. Думаю, было бы неплохо, если бы ты написала статью о нашей позиции. Внесла бы ясность, потому что пресса, как ей положено, неправильно все понимает, упрощает причины, чтобы продвигать собственные взгляды. Но ведь ты была в Германии. Ты видела, каким может быть будущее, и ты знаешь, что с нами сделала демократия, как она поступила с нашим ребенком. Эта смехотворная кампания за войну против державы, которая сильнее нас – может быть, даже лучше нас, – мне нужно, чтобы ты написала об этом. С нашей точки зрения.
О, эти общие летные очки! У меня заболело сердце от воспоминаний о наших совместных полетах. После возвращения в Америку мы осуществили свое заветное желание – купили собственный дом. В последний раз, когда Чарльз попросил меня лететь вместе с ним, я отказалась.
– Что значит – ты хочешь остаться дома? – спросил он в недоумении.
– Во мне нуждаются дети. Я их мать.
– Ты моя жена.
– Да. И я люблю быть с тобой. Мы совершим вместе много путешествий. Но сейчас мне это ни к чему. Лэнд подхватил лихорадку.
Чарльз посмотрел на меня с растерянной улыбкой, потом нахмурился. Через некоторое время он уехал в Сан-Франциско для приготовлений к полету. Глядя, как он готовит свой список дел и вещей, необходимых для полета, пакует старый дорожный чемодан из телячьей кожи, который был у него со времени нашей свадьбы – он никогда не доверял мне собирать его в дорогу; он говорил, что женщины не умеют упаковывать вещи экономно, – я почувствовала, что кончилась старая эпоха, и не только в нашем браке, но и в целом мире. Авиация больше не была романтической профессией, полной надежд, объединяющей страны и людей; она была готова расколоть мир на части.
Уложив спать Джона и Лэнда, я порадовалась, что смогу сделать это и на следующую ночь, и так много вечеров подряд, что они больше не будут с опаской встречать меня после долгого путешествия. Но иногда я с тоской вспоминала то время, когда мы были наверху только вдвоем. Не Чарльз, один совершающий полет. Не Энн, одна заботящаяся о детях. А Чарльз и Энн; великолепная пара, миф.
Боготворимая пара.
Я продолжала машинально листать журнал, не глядя на страницы, не читая статей. Глянцевые листы скользили под моими пальцами. Я чувствовала потребность моего мужа – его удивительно сильную и отчаянно скрываемую потребность во мне.
Но впервые за все время я отнеслась к этому с подозрением.
– Но почему я? Почему ты сам не можешь написать? Ты ведь писал другие статьи, писал собственные речи. Ты ведь знаешь о сложностях, которые могут возникнуть у меня с мамой, не говоря про Обри. Мама никогда не позволяла себе критиковать тебя публично. Ты хочешь, чтобы я разбила ее сердце?
Чарльз молчал. Он наклонился вперед, опершись локтями на колени и утонув подбородком в ладонях. Он пристально смотрел на что-то, чего я не могла видеть. Раньше мне казалось, что это нечто слишком прекрасно и необыкновенно для моих глаз. Теперь я сильно в этом сомневалась.
– Не хочу показаться тривиальным, – наконец проговорил он, – но до сих пор никто не осмеливался нападать на тебя. Ты всегда останешься матерью, потерявшей любимого ребенка, и всегда будешь выше всякой критики. Ты находишься в самом выгодном положении. Если ты отдашь нашему делу свой голос, свое имя, ты возвысишь его. Даже больше, чем я…
Я знала, что ему трудно произносить это. Его голос задрожал при последних словах. Я вздрогнула, и мое сердце – бедное, обиженное, надорванное сердце – оцепенело от этого последнего унижения. Смерть ребенка была ужасна, но это было священно, это было мое. Не Чарльза. Я всегда это чувствовала. Я всегда старалась взять все это на себя, не желая разделить с ним. И с миром тоже. Сколько раз меня просили написать об этом с точки зрения «осиротевшей молодой матери». Я отказалась раз и навсегда. И Чарльз поддержал меня в этом.
А теперь он просил меня сыграть на этом. И ради чего? Европа была в огне, Сталин теперь был союзником Великобритании, и я знала, что настроения в нашей стране, которые сначала совпадали с мнением Чарльза, постепенно стали меняться; появилось чувство, что наше вмешательство в войну не только неизбежно, но и справедливо.
Я молчала, Чарльз тоже. Я знала, что он не станет давить на меня. Он никогда этого не делал. Он предлагал или просил (что было гораздо реже) только один раз. А потом отступал, как будто повторять свою просьбу было ниже его достоинства.
– Энн, пожалуйста, – вдруг проговорил он, и его голос неожиданно превратился в шепот, – пожалуйста. Я буду очень тебе благодарен. Я не могу сделать это сам.
Мои руки дрожали, сердце стучало, я вся окоченела. Только раз я слышала, как мой муж просил меня так: когда похитили нашего сына. Я услышала свой голос:
– Да, да, я это сделаю, – прежде чем смогла в полной мере оценить последствия.
Чарльз кивнул. Он не поблагодарил меня. Не спросил, что может для меня сделать. Он просто сел в свое кресло около радиоприемника и включил его. Голоса комиков, густые, как черная патока, преувеличенно веселые, как раздел комиксов, наполнили гнетущее молчание нашего убежища.