Жена авиатора
Шрифт:
«Потому что если я не поеду с папой, боюсь, что он не вернется назад», – хотелось мне ответить.
– Потому… потому, что женатые люди так поступают. Они делают то, что нужно одному из них. Большей частью, – я поцеловала его, и он вернулся к своим игрушкам, – но я думаю, что теперь папа будет так занят, что у нас не хватит времени для путешествий. Давай оба будем очень сильно надеяться на это, хорошо? Больше не будешь плакать? И бабушка-пчелка будет так рада, когда мы вернемся домой!
– И Вайолет там будет? И Бетти Гоу?
– Откуда
Чарльз запретил мне говорить о событиях 32-го года нашим детям. Он решил, что им не надо знать о том, что произошло с их братом, с которым они никогда не встретятся. Джон считал, что он наш первенец. Он не должен был знать ни про каких Бетти, Элси, Олли и Вайолет.
– Я слышал, как кто-то говорил про нее, – ответил Джон, погруженный в свою игру.
– Кто?
Кто мог говорить об этом с моим сыном? Мне захотелось промыть мозги этому идиоту.
– Жермен и Альфред.
– О.
Наши слуги – парижская пара. В ту же минуту я решила не брать их собой в Америку.
– Бетти. Похоже на имя бабушки, – продолжал сынишка в своей неторопливой манере.
Джон был терпеливым, послушным, совершенно не похожим на других шестилетних малышей. Я часто задавала себе вопрос, как он перенес весь ужас и горе, окружавшие меня, когда я была им беременна. Как будто знал, что должен заменить мою утрату.
Лэнд, мой маленький Лэнд, мой коронационный ребенок, поскольку был рожден в Лондоне в день коронации Георга VI, играл менее послушно в другой стороне комнаты, систематически уничтожая растение, листок за листком. Я была слишком потрясена, чтобы остановить его.
– Что они говорили… насчет Вайолет? – Я старалась говорить небрежно, но не могла унять дрожь; я не могла думать о ней спокойно, у меня сразу же наворачивались слезы – слезы вины. Я приучила себя не плакать по моему мальчику, но была не в состоянии делать то же самое, вспоминая о других, чьи жизни также прервались в том ужасном мае. Слишком много судеб оказалось разрушено – трагедия следовала за трагедией. Пострадали невинные, потому что Чарльз и я взлетели слишком высоко, слишком близко к солнцу.
– Жермен сказала, что Вайолет убила себя. Мама, как может человек так сделать? Разве это возможно?
Теперь Джон прекратил играть. Он смотрел на меня глазами такими чистыми и невинными, что я вздрогнула; я не хотела быть той, кто объяснит ему эти ужасные понятия.
– Так иногда делают, но это ужасно, ужасно, дорогой. Так делают слабые люди. А теперь давай не будем говорить об этом – это не очень хорошо. Когда-нибудь, возможно, я смогу тебе объяснить. Но давай не будем говорить об этом сейчас, особенно в присутствии папы. У него столько серьезных дел в эти дни. Обещаешь?
Джон улыбнулся. Не было ничего приятнее для него, чем давать обещания. Он распрямил свои маленькие плечи, готовя их к этой новой ответственности. Потом кивнул.
– Обещаю, мама!
Мы не перехали в Германию. Случилась ночь 9 ноября 1938 года. Kristallnacht. Хрустальная ночь. Ночь разбитых витрин.
Ночь, которую даже Чарльз не мог оправдать. Ночь, когда германские власти разрушили все оставшиеся еврейские предприятия и все синагоги, убили множество евреев, а еще большее число силой отправили в концлагеря. Чарльз был потрясен.
– Не понимаю, почему Гитлер прибег к такому невероятному насилию. В этом не было необходимости. Это недостойно его, – бормотал он, листая английские газеты. В это время мы находились в Бретани, в Илиаке, в нашем доме рядом с поместьем Алексиса Каррела и его жены. У нас не было электричества и приходилось пользоваться газовым генератором и радиотелефоном. Там мы находились в полной изоляции, и я не могла избавиться от подозрения, что Чарльз не успокоится, пока совершенно не спрячет от мира меня и детей. Именно поэтому я первоначально цеплялась за мысль о Германии, где даже Чарльз верил, что мы сможем жить нормальной жизнью, а не жизнью изгнанников.
До тех пор пока не произошла Хрустальная ночь.
– Мы не можем переехать туда после этого, Чарльз. Просто не можем.
Я была в шоке от репортажей, приходивших из Германии. Избитые, окровавленные люди на улицах, включая женщин и детей, бессмысленное и жестокое уничтожение евреев. Осколки стекла, зловеще сверкающие на мостовой, как выбитые зубы.
– Да, если насилие будет продолжаться, а я не исключаю такой возможности, то нам и здесь не место. Но где оно, это место? Времена очень серьезные. В этой глуши мы почти недоступны, особенно зимой. Если начнется война, а я боюсь, что, несмотря на заверения Чемберлена, в британском правительстве имеются люди, нацеленные на это, то Англия не лучшее место для жизни. Может быть, Франция?
– А почему не Америка? Почему бы нам не вернуться домой? – Я взглянула на него, не скрывая надежды.
Дело в том, что, даже с энтузиазмом планируя обустройство нашего дома в Берлине, строя надежды на то, что смогу спокойно ходить в театр, в магазины и вообще вести нормальную жизнь, свободную от прессы, я скучала по моей стране. Скучала по Нью-Джерси, по его летним и зимним пейзажам в стиле Куррие и Ив. Скучала по местным диалектам – великолепно говорящие по-английски знакомые не спасали.
Я скучала по своим родным, по крайней мере по тем, которые остались. Я все еще испытывала вину оттого, что покинула маму. Никакое количество писем, пересекающих бесконечный океан, не могло заглушить угрызений совести, ведь я сбежала, когда она больше всего во мне нуждалась.
– Я так не думаю, – мрачно проговорил Чарльз, протягивая мне британскую перепечатку «Нью-Йорк таймс». На первой странице красовалось фото Чарльза с немецким железным крестом на шее. Подпись под ним гласила: «Гитлер аннексировал Линдберга». – Джо Кеннеди вчера вечером прислал мне телеграмму, Энн. Знаешь, чего он хочет? Он хочет, чтобы я вернул медаль.