Жена авиатора
Шрифт:
– Но мы ведь находимся здесь, Энн, – проговорил он, подняв глаза к потолку, покрытому позолоченными панелями, – и видим все собственными глазами. Меня раздражает, что газеты в Америке и Англии изображают Гитлера клоуном и фигляром. Несомненно, это еврейское влияние. Они ненавидят его за Нюрнбергские законы. Мне тоже хочется, чтобы Гитлер не был столь резок, но я понимаю его логику, потому что она работает. Германия – удивительная страна, сильная, прогрессивная. Гитлер просто знает, что лучше для его страны, и имеет смелость это делать. В отличие от других так называемых лидеров.
– Ты говоришь как прирожденный политик, –
– Раньше я никогда не хотел быть в их шкуре, но, как сказал Трумэн, времена меняются. Возьмем войну в Испании – это воздушная война, первая настоящая война в воздухе. Страны с мощными военно-воздушными силами, такие, как Германия или Соединенные Штаты, должны быть очень осторожны, чтобы предотвратить потери среди мирного населения. Возможно, я смогу убедить их в этом. На самом деле Германия не является нашим врагом; северные народы не должны воевать друг против друга. Азиатские страны, такие как Советский Союз, – вот реальные враги, а не Гитлер. Но Чемберлен и Рузвельт этого не понимают. Они выступают против Гитлера под давлением евреев, которые раздувают опасность ситуации. И это может стать их трагической ошибкой.
При этом новом упоминании евреев я высвободилась из его рук. И наконец задала вопрос, который мучил меня уже много лет.
– Чарльз, а как же Гарри Гуггенхайм? Ты же знаешь, он еврей, но он твой лучший друг и мой тоже. Он дал нам убежище после смерти нашего мальчика. Вспомни о деньгах, которые он помог тебе найти для финансирования твоих проектов. Как насчет него?
– С отдельными евреями у меня нет проблем. Гарри – хороший товарищ, я не отрицаю этого. Но существует их тотальное влияние, в частности, на прессу и правительство. Рузвельт окружен евреями, и в один прекрасный день, который не за горами, начнет прислушиваться к ним. И это станет трагедией, хотя бы потому, что ни одна страна не может сравниться с Германией по превосходству авиации. Это я ясно понял на прошлой неделе, а Рузвельт не понимает до сих пор.
– Значит, тебе нужно сказать ему об этом, – проговорила я в раздумье, не понимая, как он может совмещать соображения о прогрессе в авиации с мечтой жить в Германии, никем не узнаваемым. Я стала свидетельницей того, как политика практически убила моего отца. И боялась слепящего света политических прожекторов.
– Конечно. Как сказал Трумэн, я нахожусь в уникальном положении. Теперь и я несу ответственность за мир.
Он сказал об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Я вспомнила тот вечер, когда он сделал мне предложение. Тогда я впервые услышала эту его манеру – спокойное сознание уникальности положения, в котором он находится, и ответственности, которую несет. Тогда я могла не обращать на это внимания. Я была молода. Ничем не обременена. Вся жизнь была впереди.
Теперь все было иначе. Я слишком зависела от него, была слишком поглощена его жизнью, слишком связана с ней. Но в тридцать лет, после трагедии, оставившей неизгладимый след в моей жизни, я больше не могла предаваться мечтам о будущем. Поэтому я не стала ничего говорить ему и задавать вопросов. Ни тогда, ни потом. Я сидела рядом с ним и смотрела, как сказочный юноша превратился в кого-то другого.
И я позволила ему и меня превратить в другую женщину. Ту, которая может сидеть и лучезарно улыбаться всего в нескольких рядах от Адольфа Гитлера, перед которым маршируют ряды его партийцев, вскидывая руку в нацистском приветствии. Ту, которая может с нетерпением ждать следующей нашей поездки в Германию в 1937-м, а потом и в 1938-м, когда мы начнем подыскивать себе домик, даже после аншлюса и Чехословакии. Даже после того, как я поняла, что жена Томаса Манна оказалась не единственной еврейкой, которой не было места в Германии.
Той, которая могла улыбаться и кивать, когда министр Геринг наградил Чарльза орденом германского орла от имени нацистской партии и самого герра Гитлера.
Я улыбалась и кивала, но мои глаза были закрыты; намеренно закрыты, чтобы не видеть правды, которую я не хотела видеть, потому что она противоречила моей мечте о спокойной жизни с детьми, стабильной жизни, потому что если Чарльз будет доволен, то, возможно, не станет постоянно просить меня летать с ним. С каждым переездом на новое место, теперь, когда Джон становился личностью, маленькой, но уже самостоятельной, что меня бесконечно радовало, все большая часть моего сердца оставалась вместе с ним, когда приходилось покидать его.
Возможность жить в Германии нам пообещал один из советников Гитлера в частной беседе. Чарльз сам мог выбирать аспекты своего сотрудничества с люфтваффе. Мы будем полностью защищены от прессы, вокруг дома обещали поставить охрану совершенно бесплатно. Джон смог бы посещать школу, как любой другой ребенок.
Но все же меня не настолько изменили обещания и мечты о настоящем доме и настоящей семье, что я не смогла скрыть гримасу, когда Чарльз положил мне в ладонь тяжелый Железный крест. Он едва взглянул на него, настолько уже привык к медалям и прочим наградам.
Я ощутила холодную выпуклость нацистского символа на медали. И прошептала, больше себе, чем ему:
– Альбатрос.
Глава тринадцатая
Апрель 1939-го
– Мама! Мы теперь будем жить в Америке?
– Да, дорогой.
– С бабушкой?
– Да, конечно.
– И дядей Дуайтом и тетей Кон?
– Да.
– А папа тоже будет с нами?
– Конечно! Он уже там, ты ведь знаешь.
– И ты снова улетишь с ним далеко?
Я подняла голову от только что полученного письма от Чарльза, в которое он вложил газетные вырезки домов, которые мы могли снять. У меня под рукой имелось последнее расписание отплытия пароходов, хотя оно в любую минуту могло измениться, поскольку мир вокруг нас в любую минуту мог перевернуться вверх тормашками. Сидя на полу и играя деревянными игрушками, которые еще не были упакованы, Джон мечтательно взглянул на меня. Его рыжеватые волосы следовало подстричь; я наклонилась и убрала легкие пряди, упавшие ему на глаза.
– Надеюсь, что нет.
– Я тоже надеюсь. Лэнд плачет, когда ты уезжаешь. Я нет. Больше я никогда не плачу.
– О боже! Но почему?
– Потому что папа не любит, когда я плачу. Но Лэнд ведь еще ребенок.
– Иди сюда, – я широко распахнула руки, и он бросился в них. Я сжала его так крепко, что его лицо покраснело, когда я наконец отпустила его, – я не возражаю, если ты немного поплачешь. Я ненавижу уезжать от тебя и там, вдалеке, все время думаю о тебе.
– Правда? Тогда почему же уезжаешь?