Жена Гоголя и другие истории
Шрифт:
Так мы дошли до небольшого коридора или прихожей: вздутая, местами облупившаяся роспись стен, охотничьи трофеи и шандалы с ручками, окошко полусводом над дверьми — глазурью отливают стекла закругленного окна — все выглядело здесь парадно и значительно. Пожалуй, эта четверть дома действительно была господской. При виде большого желтого ковра, на удивление не очень обветшалого, я с трепетом остановился.
У бело-голубой двери старик немного задержался и, обернувшись, посмотрел по сторонам. Каким-то чудом я успел укрыться в темной нише. Все поведение хозяина красноречиво говорило о ревностном желании отгородиться от стороннего присутствия. Я с ужасом представил страшный гнев, который охватил бы старика, застань он здесь меня. Ну и пускай, тем хуже для него: теперь уж я
Он отворил расписанную дверь. Похоже, эта комната была его конечной целью, так как сапожный поскрип не перенесся дальше, но продолжал похрустывать внутри. Мне предстояло одолеть последнее и самое серьезное препятствие — проникнуть в комнату.
Но так ли это нужно? Если хозяин, как я возомнил, намерен с кем-то встретиться, то почему он до сих пор молчит? А может, этот некто еще не появился? Мне оставалось вслушиваться и наблюдать за стариком в замочное отверстие. За дверью было тихо. Размеренно поскрипывали сапоги (и что он мог там делать?). Нервы не в силах были выдержать бездействия. Я двинулся вперед, ведомый лишь полоской света, выглядывавшей из-под двери.
Припав к замочной скважине, я понял, что разглядеть происходящее за дверью смогу довольно приблизительно. Поэтому решился испытать судьбу и незаметно проникнуть в комнату. Снутри дверь заслоняла плотная портьера. Разомкнутая посредине, словно полуоткрытый занавес, портьера позволяла видеть дольку комнаты и временами стариковскую фигуру. Как только я войду, портьера превратится в удобное укрытие. Я поджидал, когда старик оборотится ко мне спиной и скрип его сапог покроет скрежет петель.
Нет смысла говорить, сколь необдуманным и дерзким был этот план, ведь мой хозяин обладал невероятно тонким слухом. Наверно, легче было вкрасться в эту комнату, чем выйти из нее. И все же, будь мой замысел хоть в сотню раз безумней, я не отринул бы его; признаюсь прямо: то малое, что я увидел, заставило меня пойти на самый безрассудный шаг.
Я дожидался подходящего момента. Старик упрямо мерил комнату шагами, как будто и не собирался занимать желаемого положенья. И вот благоприятный миг настал. Решительно, но осторожно я потянул за ручку, как можно медленнее повернув ее. Хозяин, видно, погрузился в глубокое раздумье, ибо никак не отозвался на легкий скрип двери. Короткий миг — и дверь закрыта. Я живо юркнул за портьеру, чуть было не попавшись на глаза внезапно обернувшемуся старику. Теперь я мог спокойно оглядеться.
Да, это было подлинно еесвятилище. Огромная опочивальня, отличная от прочих помещений в доме своею пышностью и выгодным расположеньем. Но отчего я медлю с описанием отдельных мелочей, пусть для кого-то незначительных подробностей, которые так много говорили моей душе? Любая вещь — будь то игрушка или постельный полог, расшитые бабуши иль стеганая табуретка перед туалетным столиком, иль что иное — отчетливо хранила печать ее присутствия с тех самых пор, когда она покинула свою обитель, возможно много лет назад!
На всем покоилась пыль времени, какая-то особенная, мертвенная муть; казалось, даже воздух затвердел сгустившимися жестами. Как только я почувствовал, что лишь ее рука могла расположить подобным образом предметы, в моем сознании мелькнула прежняя догадка, впервые переросшая в полнейшую уверенность: она мертва. И точно золотистый траурный поток, по комнате обильно разливался чуть потускневший желтый цвет.
В углу, воздвигнутый на высоту резного лакированного столика, застеленного пурпурным бархатом, стоял большой портрет в коричневатой раме, окутанной непроницаемой, как ночь, вуалью: изображенного на нем лица не разглядеть. С чего я взял, что это именно портрет? Не знаю, но я уже не сомневался, что это был ее портрет. Перед портретом и по бокам — четыре ало-голубые вазы с букетами осенних лютиков, которые я видел в саду и в подземелье (быть может, ее любимые цветы, из тех немногих, что произрастали среди суровых гор?). Рядом уже знакомый мне муар, топазовое ожерелье, перчатка с пожелтевшим кружевом, зеленоватая, заметно выцветшая шелковая лента, а также преломленный хлеб и кубок с розовым питьем, казавшимся
Когда я крадучись проник в покой, старик уже успел возжечь в камине ветки кипариса иль можжевельника; огонь бесшумно полыхал, распространяя легкий аромат смолы. Поправив напоследок жертвенный огонь, хозяин отступил в глубь комнаты и, приложив ладонь ко лбу, сосредоточился. Затем он что-то взял со столика (мгновение спустя я уловил тончайший запах ладана) и окропил рубиновое пламя, произнеся негромко имя — ее —, повергшее меня в смятение и трепет: Лючия.
Семь раз присыпал он огонь и возгласил то имя, и раз от разу голос старика звучал все громче и уверенней. Он опустился в кресло, задул стоявший на соседнем столике светильник и замер в полной тишине. Огненные блики высвечивали его согбенную фигуру: старик сидел, зажав руками голову, непроницаемый и отрешенный.
Прошло, наверное, немало времени. Огонь изнемогал и наконец совсем зачах. Во тьме поблескивали красновато угли. Старик очнулся, бросил на угли немного ладана и неожиданно заговорил. Дрожащий голос, поначалу приглушенный, окреп и твердо, без надрыва, звучал в почти что непроглядных сумерках. Это была молитва, длинная молитва неведомому богу (а может, ведомому слишком хорошо?). По обстоятельствам, о коих сейчас не след распространяться, я приведу ее отчасти. Казалось, что устами старика вещал какой-то чужеродный голос. Слова он подбирал с большим трудом, как будто некто их нашептывал, а он не сразу понимал, как будто, выражаясь более доступно (хотя в ту ночь все представлялось недоступным разуму), старик пытался слиться воедино с тем некто, с памятью его и существом иль сутью. Не знаю, как объяснить мои сумбурные и путанные впечатленья, но знаю, что воспринял его слова и даже разобрал их, как всякие другие. Как ее слова.
Глава тринадцатая
Меж тем на горы надвигалась буря. Поднялся резкий ветер, послышались далекие раскаты грома, сверкнула ослепительная молния. Все это едва угадывалось за плотно смеженными ставнями. Невдолге буря обещала разыграться во всем своем неистовстве, о чем упомяну по ходу моего дальнейшего повествования. Но только краток век осенних бурь, не долго буйствовать мятущейся стихии.
— Дух Света, —изрекал старик, — Дух Мудрости, чье веяние все сущее одаривает формой и лишает формы, о ты, пред кем вся жизнь земных творений — лишь мимолетный призрак, ты, воспаривший к небесам и вновь грядущий на крылах ветров, ты, оживляющий бескрайние пространства дыханьем цельбоносным, ты, вдохновляющий все без изъятия, что от тебя исходит и к тебе приходит, о вечное движение в извечной неподвижности, благословенно имя твое!
Тебя славлю и величаю в переходчивом царстве сотворенного света, теней, оттенков, образов и беспрестанно уповаю на твою нетленную и нескончаемую ясность. Ниспошли мне луч твоего разума, тепло твоей любви, и всякое непостоянство тотчас обратится постоянством, тень пребудет телом, эфирный дух — душою, греза — мыслею. И боле мы не отдадимся на волю прихотливых бурь, но утренних коней крылатых умерим ход и сдержим бег вечерних ветров и воспарим тебе навстречу.
(Тем временем безудержная буря грозила унести нас прочь; порывы бешеного ветра обрушивались на оконные глазницы дома.)
— О Дух всех духов, о вечная душа всех душ, нетленное дыханье жизни, о зиждительный вздох, уста, вдыхающие жизнь во всякое созданье приливом и отливом вековечного глагола, который есть океан движения и истины! Аминь.
Царь нещадный и ужасный, что владеешь ключами от хлябей небесных и сдерживаешь подземный водобег в вертепах, царь животворных вешних вод, что разверзаешь источник родников и рек, ты, кто предписывает влаге, коя ровно кровь земли, излиться соками растений, ты, чье немеркнущее имя дают семь литер, пред тобой благоговею и к тебе взываю!