Женька
Шрифт:
— Подслушивала? — спросил Булатов.
— Вот! — прямо-таки взвилась Женька. — В точку попала! Я же знаю мамулечку, как пять своих пальцев. А что вы ей ответили? Ну да, вы сказали, что для беспокойства еще нет повода, что еще сами не разобрались в своих чувствах и что ни при каких обстоятельствах не позволите обидеть Женьку.
Булатов остановился, взял ее за плечи и повернул к себе. Она пытливо смотрела ему в зрачки.
— Ты что? В самом деле ясновидящая?
— Я же вас предупреждала, Олег Викентьевич. Вы решили согласиться с моей мамулей. «Уеду, а там будет видно».
— Послушай,
— Не надо. Только ничего не надо говорить. Я вам сама скажу. У диких собак исключительное чутье. Они никогда не навязываются тому, кто не нуждается в их преданности. И никогда не отдают больше того, чем у них могут взять. И не казнитесь, Олег Викентьевич, решение вы приняли правильное, ибо другого принять не могли. Другого решения просто не существует. Молчите! Не надо ничего говорить. Обязательно скажите не то… Если бы вы только знали, что я передумала за те сутки. Если бы слышали, как просила я вас вернуться…
— Потому и вернулся, — сказал он и заправил под платок ее мягкие кудряшки.
Этот жест сразу стер в глазах Женьки недоверие. Губы ее вздрогнули, по щекам полыхнул румянец. Она опустила глаза и быстро отвернулась.
— Пойдемте, — сказала примирительно, — я покажу вам местное кладбище.
И, не ожидая его согласия, зашагала по густой зеленой траве к поселку Устье.
Потом Булатов не раз вспоминал это мгновение. И не мог ни ответить, ни объяснить себе — что помешало ему взять ее лицо в ладони и прямо сказать: «Я люблю тебя, Женька! Люблю больше всего на свете! Больше жизни!» Она все это знала и видела. Но ей было необходимо услышать признание, чтобы снова обрести непосредственность и искренность, дававшие ей право на поступки.
Поздно вечером Женька проводила Булатова на катер. Пришли Дмитрий Дмитриевич с Ангелиной Ивановной, высыпало почти все население поселка. Женька сдержанно шутила.
— Оркестра, к сожалению, у нас нет, — говорила она, заглядывая ему в глаза, — но если бы был, сами понимаете… Тем не менее ваше пребывание в Устье, Олег Викентьевич, станет для аборигенов событием историческим. Нас не часто балуют вниманием такие великие люди. Отныне время в Устье будет делиться на «до Булатова» и «после Булатова».
— Спутаю я вам это летоисчисление, — сказал он, — возьму и прилечу еще раз.
— Думаю, что устьинцам не грозит ваш повторный визит, — ответила Женька с вызовом.
Прощались сдержанно. Дмитрий Дмитриевич пожал Булатову руку и, сказав «спасибо вам за все», быстро растаял в толпе. Ангелина Ивановна всплакнула, обняла его и поцеловала в лоб. Попросила за что-то прощения, посмотрела на притихшую дочь, на него, вытерла платком глаза и, обращаясь то ли к одному Булатову, то ли к нему и Женьке, тихо сказала:
— Будьте счастливы…
Когда мать отошла, Женька сняла варежку и картинно подала ему руку.
— Желаю вам, Олег Викентьевич, хорошей погоды и мягкой посадки.
Он взял ее узкую теплую ладонь, осторожно пожал и потянул на себя. Женька отрицательно качнула головой.
— Я могу заплакать, — сказала она тихо. — Не надо. Мы ведь больше не увидимся.
С катера поторопили, и Женька вдруг сама потянула его за обшлага полушубка, сомкнула на шее руки
Катер шел по ночной Индигирке, утыкаясь лучом прожектора то в один, то в другой берег. Кругом была девственная тьма, и только бортовые иллюминаторы иногда бросали на маслянисто-черную воду блики. Дул холодный встречный ветер, и Булатов спустился в салон. Здесь ему была приготовлена постель.
Ворочаясь от бессонницы, он впервые почувствовал какую-то неясную тревогу. Еще не затронув его, она, подобно летучей мыши, лишь прошелестела невидимыми крыльями в темноте ночи и бесследно растаяла. Во второй раз эта птица напомнила о себе, когда он прощался у самолета со своими новыми друзьями из районной больницы. Возвращая с благодарностью полушубок и теплую шапку, Булатов увидел у трапа молодую женщину в пуховом платке и красных варежках и подумал, что здесь могла быть и Женька. Ему надо было только попросить ее, чтобы проводила до самолета. И она с радостью проводила бы. Но он не попросил. И даже не подумал попросить, дубина стоеросовая.
На душе стало тоскливо и тревожно.
Самолет из Якутска на Ленинград уходил вечером, и Булатов решил познакомиться со столицей этого далекого и удивительного края. Жара здесь стояла, как в Сочи, плюс двадцать шесть. Представляя себя в меховой шапке и полушубке, Булатов с недоверием улыбался: действительно ли было с ним такое четыре часа назад. Оставив в камере хранения сумку и куртку, он налегке поехал в город.
И вот тут с ним начало твориться нечто необъяснимое. Всю жизнь Булатов любил ходить в музеи, на выставки, в картинные галереи один. Необходимость с кем-то обсуждать увиденное, подстраиваться к ритму передвижения, от кого-то зависеть всегда раздражала его, мешала восприятию.
Тут же он сразу почувствовал, что ему остро не хватает Женьки. Не хватает ее глаз, ее голоса. Вот он подошел к Восточной надвратной башне бывшего Якутского острога. Взобрался наверх по скрипучим ступеням. Ветхая старина. Семнадцатый век…
Ну и что?
Вот если бы с ним была Женька, если бы она удивленно трогала пальчиком старые бревна, так же удивленно качала головой, что-то говорила… Если бы он мог показать ей на уходящие в дымку берега Лены и спросить: «Правда, красиво?» Если бы мог подать ей руку и бережно поддерживать при спуске в подземелья института мерзлотоведения, если бы мог…
«А не вернуться ли мне в Устье?» — подумал Булатов, но сам же и высмеял свое сумасбродное желание. Завтра надо быть на работе, да и как расценят его поступок родители Женьки? Все равно ее не отпустят, да и сама она не решится. Куда, скажет, зачем? И в самом деле, зачем? Зачем суетиться, зачем торопить лошадей? Время — прекрасный арбитр. Все рассудит, все поставит на свои места.
Булатов понимал, что, подбирая успокоительные слова и аргументы, он обманывает себя. Обманывает и понапрасну теряет время, теряет что-то такое, чего и осознать не в силах. И от этого бессилия растет его неосознанная тревога. И она будет расти, ибо наработанный стереотип бытия дал трещину, а угроза его полного разрушения будет раздражать и все больше беспокоить душу.