Женщина-птица
Шрифт:
Иногда я брожу по квартире и замечаю, что все связано между собой… В каждом углу ее следы. Серебряная тарелка на стене… подарок к ее тридцатипятилетию… я помню, как она открывала пакет, а мы с Йораном детскими голосками пели «Сто лет жизни». Волосяная трещина в раковине — однажды она уронила жестяное ведерко с водой. На двери в их спальню две дырочки — помню, как она просверлила их дрелью, собиралась поставить новый замок. Из этого ничего не вышло, бронзовый замок, купленный ею на толкучке, был слишком большим и неуклюжим, и мама решила, что он не подойдет. Я стою, рассматриваю эти дырочки и думаю, что предметы никогда уже не станут тем, что они есть, — все они несут на себе ее следы, о чем-то свидетельствуют.
Утро понедельника. У меня месячные, как всегда
В ящике на кухне лежит чердачный ключ. Чердак… когда в последний раз я там была? Наверное, лет десять назад, подростком, когда я еще бегала по всяким мелким маминым поручениям. Помню, как я боялась этого темного узкого прохода, помню, как мне казался отвратительным запах сушеных яблок и маринованных груш. Что там, на чердаке? Что я могу там найти? Ключ к пониманию?
Я поднимаюсь на второй этаж. Дверь тихо скрипит, потом сама по себе закрывается, и опять становится совершенно тихо и темно… как в могиле. Нахожу выключатель и зажмуриваюсь от холодного белого света неожиданно яркой лампы. Длинный коридор пахнет точно так, как я запомнила. На чердаке — шестнадцать клетушек, отделенных друг от друга тонкими драночными стенками. Там, налево, как я помню, чулан с заготовками… Я открываю дверь и останавливаюсь, пораженная порядком. Все уже покрылось тонким слоем пыли, но порядок безупречный, банки и коробки стоят на полках или у стен — яблочное пюре, брусничное варенье… На каждой баночке — этикетка, надписанная от руки тушью. Боль в животе внезапно усиливается, и я сажусь на холодный пол. Протягиваю руку и открываю одну из коробок: «Первая книга ребенка». На первой странице — снимок, сделанный в родильном доме, — мама прижимает меня к большой белой груди. Дальше идут аккуратно заполненные клеточки: «Вес при рождении — 3172 грамма. Длина… Цвет волос…» Я читаю дальше: «Первое слово малышки: мама…» Дальше — «Первый зуб малышки, первый день рождения малышки, первая детская болезнь…»
Меня вдруг начинает сильно тошнить, и я резко захлопываю книгу. Мою книгу, книгу малышки Кристины-Дженни Юханссон…
Переведя дыхание, я продолжаю. В углу — аккуратно перевязанные пачки газет и журналов с кроссвордами, на одной надпись «решенные», на другой — «нерешенные». Буквы ее почерка светятся, словно бы она писала фосфором. Кроссворды, лучшее ее лекарство за все эти годы… Здесь собраны все ее лаконичные знания в рядах и колонках, симметричные и перекрещивающиеся, вырванные из контекста слова и фразы. Вдруг я замечаю, что читаю вслух: «Бросается в глаза, четыре буквы…» «Какой у нас папа, шесть букв…» Папа добрый, шесть букв, думаю я вслух. Какая у нас мама. Мама умерла, тоже шесть…
Мама, оказывается, была женщиной-белкой, она сохраняла все. У дверей лежат толстые пачки старых газет и журналов. Я листаю их, точно рассчитываю что-то найти. В еженедельнике «Дом» читаю, что Сванте Турессон прошел шведский отбор на фестиваль шлягеров с песней «Новый старый вальс». А вот заявки зрителей:
26
Свенссон — одна из самых распространенных фамилий, нарицательная, вроде русской фамилии «Иванов». Здесь имеется в виду переход Швеции на правостороннее движение в 60-е годы.
Я откладываю газеты. Бог весть, зачем она их собирала. Толстые пачки забвения, новости начала времен…
Настоящая женщина-белка. «Всему можно найти применение. Ничего не следует выбрасывать»… Предвыборная агитация середины шестидесятых. Еще один ящик — мой «счастливый пятак», сломанные щипцы для завивки и несколько пустых флаконов из-под духов. Я откручиваю пробку и нюхаю — Шанель № 5. Она пользовалась духами только в особо торжественных случаях, на Иванов день [27] или на Новый год. Я не отнимаю флакон… и чувствую, как легкая волна поднимает меня и уносит в прошлое. Аромат будит во мне что-то, что-то важное и красивое… не могу сказать, что.
27
Иванов день — день летнего солнцестояния, большой праздник в Швеции.
Я уже собираюсь спуститься, как натыкаюсь на несколько картонных трубок с закрытыми крышкой концами. Открываю одну — там лежат свернутые акварели. Я разворачиваю их на полу и внимательно рассматриваю. Канатоходец, падающий с каната. Маленькая худенькая девочка в старомодном платье, взгляд ее совершенно пуст, в нем нет ни жизни, ни чувства. Интерьер — наша кухня, только почему-то в зеркальном изображении, четкие белые и черные контуры, похоже на странный негатив. Все рисунки выполнены уверенной рукой, краски, словно тончайшая пленка, почти незаметны. В углу каждой — аккуратно выписанные мамины инициалы. Я аккуратно засовываю акварели в трубку и стою некоторое время неподвижно у двери в чулан. Мама, оказывается, рисовала. Никогда не видела ее с кистью в руке, она, по-моему, даже никогда не упоминала о том, что умеет рисовать. И что все это значит? Может быть, эти рисунки были настолько для нее дороги, что она не хотела ни с кем делиться?
Когда папа приходит обедать, я кормлю его супом из шпината с яйцом, как мама делала, с кориандром. Папа за едой читает научно-популярный журнал. Он низко наклоняется над текстом и время от времени одобрительно кивает.
— Как мама делала, — говорю я.
Он смотрит непонимающе.
— По маминому рецепту, — уточняю, — разве ты не чувствуешь?
Папа задумчиво проводит языком по нёбу.
— Может быть… Впрочем, да. Теперь чувствую. Послевкусие.
Он откладывает журнал и продолжает есть, теперь он вникает во вкус каждой ложки, словно старается найти ее след в моей стряпне. Потом с разочарованным видом откладывает ложку. Я его понимаю: кто я для него? Скверная копия мамы… Уверена, что именно так он и думает, хотя и не произносит ни слова. Я быстро встаю и начинаю убирать со стола. Мне очень горько… Горько, что моих собственных достоинств явно не хватает, что мне, оказывается, недостаточно быть самой собой.
— Я нашла интересные вещи на чердаке, — говорю я, чтобы отвлечься от этих мыслей.
— И что же?
— Мамины акварели. Ты знал, что она рисует?
Он растерянно качает головой.
— Понятия не имел.
— На полке лежат, направо за дверью. В картонных трубках.
Он смотрит в окно и сильно трет щеку, так, что остаются красные следы.
— Странно, — говорит он. — Акварели на чердаке…
Он поднимается на чердак и приносит трубки.
Мы раскладываем их на кухонном столе и рассматриваем рисунки, прижавшись боками. В свете из окна видно больше деталей, но содержание акварелей словно бы улетучивается, ее словно бы интересовала только форма… мне непонятно, почему…