Женщина-птица
Шрифт:
— Сам не знаю, — говорит он неуверенно.
— Конечно, возьми отпуск, и я поеду с тобой. По-моему, это именно то, что тебе нужно — взять отпуск.
— Не знаю, — повторяет он. — Разве что… там живет один человек, которого я бы очень хотел повидать. Мой брат Эрик, я тебе о нем рассказывал.
Я улыбаюсь и киваю понимающе. Эрик, исчезнувший брат, он без конца рассказывал о нем, когда мы были маленькими.
— Конечно, папа. Тебе обязательно нужно отвлечься, куда-нибудь поехать. Нельзя сидеть здесь и предаваться горю.
— Я уже и не предаюсь, — спокойно говорит папа. — Просто мне бы очень хотелось увидеть Эрика. Эрик в Париже…
В три часа ночи он уходит спать, а я остаюсь в кухне. О чем я думаю теперь? Как будто бы ни о чем. Вслушиваюсь в звуки: тиканье часов, поскрипывание и кряхтенье старого дома, папа ворочается во сне, наверное, он опять далеко, и в этом проклятом далеке его мучают кошмары. Я высовываю язык и пробую воздух на вкус — терпкий вкус молчания и бессонницы.
За окном начинается утро, рассвет, как всегда, заливает кровью полнеба. Я открываю окно и впускаю в кухню знобкий утренний воздух. На улице уже движутся беспокойные тени; если зажмуриться, они меняются местами, совершенно неслышимо. Рассвет в конце апреля, и все встает на свои места. Отец видит кошмары, Йоран беспокойно ворочается во сне. Я оглядываюсь — все на своих местах. Но я все равно жду маму…
Этим утром я ее увидела… Я лежу в постели, сон уже разинул надо мной свою нежную пасть, и в теряющих реальность очертаниях спальни мне кажется: она здесь, и я спокойно жду ее приближения. Сон ласково гладит мою грудь и ягодицы, я пытаюсь обмануть его, притворяюсь, что падаю, и мне это, кажется, удается… Дрема овевает меня прохладой, горизонт сужается до яркого желто-фиолетового пятна, я всегда вижу его, когда засыпаю… и тут появляется мама. Она выходит из двери шкафа: вот где она, оказывается, ждала меня! Мама в своем черном муаровом платье, она, как мне кажется, собралась на свои собственные похороны — ее тень, как звездное скопление молчания и вакуума, образовавшегося после того, как ее покинула жизнь.
— Кристина, — шепчет она еле различимо. — Кристина… где ты? Я тебя не вижу… где ты?
Я еще не сплю, но я уже на полпути в сон, я уже миновала ту черту медлительности, за которой любое движение кажется невозможным.
— Я здесь, мама, — губы мои еле шевелятся, я не уверена, что говорю внятно, — я здесь… в постели… во сне… неужели ты меня не видишь?
Ее бесцветные глаза блуждают в пространстве смерти, она не видит меня, но, я знаю, угадывает мое присутствие.
— Я здесь, мама, возьми меня.
Она же не из этого мира, порождение духа, она пришла за моей душой, но она не видит меня, а у меня не хватает воли, чтобы указать ей дорогу.
— Кристина! — зовет она. — Дорогая моя девочка… я все тебе простила. Можешь ли ты простить меня?
— Конечно, мама… но ведь нечего прощать? Ты же умерла?
Она теперь стоит совсем рядом с постелью, но по-прежнему меня не видит. Мне кажется, мы смотрим мимо друг друга, так же, как это было и в жизни… даже и сейчас мы не можем отойти от этого проклятого сценария…
— Мама, — беззвучно плачу я, — возьми меня отсюда!
Моя мама… не из этого мира, порождение духа, она так прекрасна, что у нас просто нет шансов встретиться. Я вижу ее, вижу ее прямую гордую спину, волну волос на хрупких лопатках… и слышу молчание, тишину в ее сердце… Она бродит по комнате, не видя меня, потом открывает дверь шкафа и исчезает, опять уходит в ту пустоту, которой она теперь принадлежит.
Я проваливаюсь в сон,
В один из выходных в конце апреля я иду с братом в клуб «Герман». Там какая-то частная пирушка, и Йоран выступает с Миро и группой. Мне странно туда идти. Клуб «Герман». Наверное, у каждого жителя Фалькенберга что-то связано с этим клубом — любовь, горести… что-то. Но сколько же лет назад это было, я еще училась в гимназии, была в школьном совете, организовывала здесь танцы, еще была жива мама…
Я обхожу клуб и вижу, что здесь все, как было; красные дорожки на полу, намертво привинченные к полу диваны, обитые черным вельветом, бар под бук, цветные шары на потолке в рыболовной сети. Попадаются знакомые лица, но большинство новых — и более молодых.
— Узнаешь сама себя? — улыбается Йоран.
— И узнаю, и не узнаю… Странно, прошло всего несколько лет.
Он понимающе кивает и озирается. Вдруг меня осеняет: я же ничего не знаю про его личную жизнь, может быть, он пригласил кого-то?
— Ты с кем-то должен встретиться? — спрашиваю я.
Он отворачивается. Мне кажется, я привела его в затруднение, и я жалею, что спросила.
— Нет, — говорит он, наконец. — Я не могу. Это трудно объяснить.
Я снова вижу этот взгляд — потерянная любовь, горькое знание, как будто он уже видел все и удивить его невозможно. Прошло всего несколько лет, и брат стал мне чужим. Что он прячет в себе… кто знает, что за любовь встретил он и, едва встретив потерял?
— Я встречался с одной девушкой, — говорит он. — Думал рассказать тебе, но теперь это, похоже, никакого значения не имеет… теперь, когда мама…
Он осекается и глядит в пол.
— Мне надо идти, — бормочет Йоран, — мы через час начинаем…
В полночь на сцене зажигается свет. В свете прожекторов лицо у Йорана совершенно белое. Он подкручивает колки на гитаре и колдует с усилителем. Лицо его совершенно ничего не выражает, вернее, выражает, что он все это давно видел и не придает этому значения. Может быть, он прав — какое все это имеет значение — музыка, танцы, Фалькенберг… если вспомнить все, что случилось.
— Добро пожаловать, — тихо говорит он в микрофон, — добро пожаловать.
Ударник задает счет, и начинается музыка. Я стою, прислонившись к колонне, и наблюдаю, как публика танцует в прыгающем свете прожекторов. Брат поет «I've got a fifty-six Cadillac, with a sparetire on the back» [30] … Он и в самом деле сегодня звезда, мой брат, поэтому поет то, что ему ближе к сердцу. Позади — его школьный друг Миро, басист. Публику подхватывают катящиеся двенадцатитактовые волны… Добро пожаловать, думаю я. Добро пожаловать куда?
30
«У меня теперь Кадиллак-56, с запаской на багажнике» (англ.).