Женщина в гриме
Шрифт:
Последовала минута молчания.
– А, хорошо, – пробормотал шокированный Эрик. – Ну, если, в конце концов, вам все равно…
Послышался смешок, в котором опытное ухо Дориаччи тотчас же уловило фальшь. А почему бы не впустить этого юного простофилю, подумала она, которого ей вдруг захотелось порадовать, который, более того, являлся ее любовником? Ведь это было бы так просто!
– Ну что ж, ладно, удачи вам, – проговорил Эрик. – Кстати, Андреа, вы после круиза тоже отбываете в Нью-Йорк или нет? Советую учесть: там в коридорах отеля вас бы уже десять раз сшибли с ног. В Штатах не стоят с разинутым ртом: там слюнтяев терпеть не могут…
«Этот негодяй и мерзавец у меня еще поплатится!» – дала себе обещание взбешенная Дориаччи. Или, точнее, обещание она дала своему отражению в зеркале, при виде которого ей самой стало страшно, и внезапно она успокоилась:
– Что же вы молчите? – вновь послышался голос Эрика у двери, голос раздраженный, точно молчание Андреа сопровождалось каким-то презрительным жестом.
Но это не его стиль, понимала Дориаччи. Андреа, должно быть, улыбался, напустив на себя независимый вид. Она на цыпочках подошла к двери, кляня слишком высокую фрамугу, не позволявшую видеть, что происходит в коридоре.
– И, тем не менее, вы являетесь ее чичисбеем, – заявил Эрик Андреа. – И потому имеете полное право войти. Вам вряд ли весело стоять в одиночестве в коридоре, словно уличному мальчишке.
– Вовсе нет. – Голос Андреа звучал умиротворенно и приобрел чуть более высокую тональность. – Вовсе нет, этот коридор меня вполне устраивает, если я нахожусь в нем в одиночестве.
– Отлично. В таком случае я вас покидаю, – проговорил Эрик. – Понимаю, что у вас есть дополнительная причина сторожить эту дверь: Дориаччи, должно быть, намеревается звонить вашему заместителю.
Голос Андреа внезапно стал хриплым, прозвучало нечто нечленораздельное, и до Дориаччи теперь доносился лишь шорох материи, звук от удара ноги в дверь, шум от упавших и подтаскиваемых предметов, тяжелое дыхание двоих противников. Она топнула ногой и подставила себе стул, чтобы попытаться разглядеть драку.
– О боже, ведь ничего не видно!
Но стоило ей залезть на стул, как она различила шаги одного человека, хромая, удалявшегося от двери, шаги явно принадлежали только одному человеку, и тут Дориаччи, уже три месяца подряд исполнявшая Верди, решила, что Андреа мертв.
– Андреа?.. – выдохнула она через дверь.
– Да, – раздался голос молодого человека, причем так близко, что Дива даже отшатнулась.
Ей показалось, что она ощущает его горячее дыхание у себя на плечах, у себя на шее, она почувствовала, как его лоб истекает горячим потом схватки, не похожим на пот любви, холодный и соленый. Она подождала, не попросит ли он открыть дверь, но этот сумасшедший молчал, глубоко и порывисто дыша. Она представила себе эти прекрасные губы, обрамляющие белые зубы, она представила себе маленькие капельки пота над верхней губой, и она припомнила крошечный белый рубец на виске от падения с велосипеда в двенадцать лет, а с того времени тоже прошло двенадцать лет, и вот она, превозмогая себя, позвала его первой.
– Андреа, – прошептала она.
И внезапно она взглянула на себя со стороны: полуодетая, в одном лишь пеньюаре, прижавшаяся к двери, по ту сторону которой стоит очень красивый молодой человек, весь в крови. Молодой человек, который на самом деле абсолютно не похож на всех прочих, отрешенно подумала она, поворачивая ключ в замке, чтобы впустить Андреа. Андреа, со страшным синяком под глазом, с ободранными пальцами, припал к ее плечу и испачкал кровью ее ковер… Молодой человек, которого она, помимо собственной воли, стала целовать в плечо и в волосы, молодой человек, который тихонько стонал и сразу же нарушил порядок в ее спальне и ее уединение в надежде, что когда-нибудь сможет привести в беспорядок ее жизнь.
На протяжении почти шести дней Андреа на оставляло ощущение, будто он представляет собой некое препятствие, камень преткновения, в легкой, остроумной, искрометной комедии. Сейчас же у него, напротив, появилось впечатление, будто он единственный, кто способен воспарить над грубой реальностью, единственный, кто свободен судить, наподобие поэтов-романтиков, кто способен судить этих могущественных роботов, чья единственная свобода сводится к тому, чтобы при помощи своих денег делать еще немного денег. Короче говоря, он чувствовал себя то провинциалом среди парижан, то французом среди швейцарцев. Только Дориаччи и Жюльен Пейра избежали этой заразы: Дориаччи свободна по своей натуре и таковой пребудет до конца жизни, хотя свободной до конца она чувствует себя на сцене, глядящей в темный зал, где она поет перед людьми без лиц, ослепленная лучами прожекторов. Андреа мечтал о том, как увидит ее исполнение, мечтал о том, как окажется в ложе, где он один будет в смокинге, в окружении мужчин в мундирах и декольтированных женщин. Он услышит, как из соседней ложи донесется: «Она очаровательна… Какой талант, какое глубокое понимание текста и т. д.», и будет молчаливо гордиться ею. Может случиться и так, что какой-нибудь зануда, сидя рядом, заявит, будто не понимает, что в ней такого нашли, в этой Дориаччи, и станет говорить о ней плохо. Но Андреа и не пошевельнется, ибо поднимется занавес и Дориаччи выйдет на сцену под крики: «Браво!», среди которых она распознает и «браво!» Андреа. И тут она примется петь. А в антракте, чуть позднее, этот критически настроенный тип повернется к своим друзьям и с глазами, полными слез, скажет: «Какая красота! Какое чудесное лицо! Какое совершенное тело!», и эту последнюю фразу Андреа постарается как можно быстрее пропустить мимо ушей, почувствовав себя капельку виноватым, но в чем? А еще один полоумный начнет выяснять, как познакомиться с Дориаччи, можно ли с ней переспать и т. п., начнет говорить о ней вкривь и вкось, пока сосед не укажет на Андреа пальцем и не станет ему что-то нашептывать, и от этого зануда побагровеет и начнет здороваться с Андреа, а тот улыбнется ему в ответ со всей снисходительностью счастливого человека.
Да, счастливого, но пока что он еще не познал счастья, счастья, не замутненного ничем. Ибо мало того, что Дориаччи соответствовала мифам, сочиненным про нее Андреа, она еще соответствовала его внутренней сущности и, что самое странное, его возрасту.
Профессия режиссера-постановщика обогатила Симона Бежара, как минимум, одним свойством: мужеством. В двенадцать часов дня он мог потерять всякую надежду на успех снимаемого им фильма, а в тринадцать часов в баре Фуке он обращал к нелюдимым, мрачным старцам, торчащим на высоких табуретах (и всегда готовым посмеяться над чужим несчастьем), свое улыбающееся лицо и выдавал им анекдот, если не остроумный, то, по крайней мере, веселый. Короче говоря, Симон научился правильно себя вести в случае неудачи, что для Парижа большая редкость, и три женщины на корабле сумели это оценить. Забавно было думать, что именно благодаря своей профессии, пользующейся дурной славой и считающейся вульгарной, Симон Бежар стал вести себя как джентльмен и выглядеть таковым в глазах Эдмы и Дориаччи. И стоило Симону замолчать более чем на три минуты – установленный им предел тишины, – они встревожились, принялись за ним ухаживать, и когда его обласкали, когда его заставили засмеяться, когда каждая из них дала ему понять, что по-настоящему его понимает только она, они наконец оставили Симона в покое, в какой-то мере вернув ему уверенность в себе. Одна лишь Кларисса ни о чем с ним не разговаривала. Она ему улыбалась одними глазами, передавала ему лимонад и шотландское виски, решала с ним кроссворд – в глазах Симона кроссворды символизировали их чувственный мир, – однако Кларисса оставалась непонятной, ускользающей и настолько безразличной, что это уже стало раздражать Симона: он не любил, когда женщина брала над ним верх.
По прибытии в Беджайю он воспользовался тем, что Ольга и Эрик сошли на берег, чтобы отправить срочную корреспонденцию по почте, и атаковал Клариссу. Ограниченное время разговора вдохновило его на сочинение продуманно-многозначительных фраз, следствием которых были длиннейшие паузы и умолчания. И поскольку он ходил вокруг да около на протяжении нескольких минут, подавленный самой мыслью о том, что Кларисса не знает правды (а Симон провалился бы сквозь землю со стыда, если бы решился ее открыть), она была вынуждена, чтобы помочь ему, сама снять тему.
– Нет, нет, мой дорогой Симон, мы с мужем больше не любим друг друга. Для меня это не имеет никакого значения.
– Да, вы женщина смелая! – заявил Симон, подсаживаясь к ее крохотному столику, на котором возвышалась бутылка виски, однако более полная, чем обычно, и менее важная для Клариссы, чем обычно. – Мне можно здесь остаться? – спросил он. – Я вам не сильно помешаю?
– Вовсе нет, – начала было Кларисса, но всем ее формулам вежливости был положен конец раскатистым смехом Симона.