Женщина в гриме
Шрифт:
Жюльен взглянул на нее, пораженный этой мыслью, которая, по его мнению, никак не должна была прийти ей в голову.
– Твой вопрос глуп, – улыбаясь, ответил он.
И они склонились друг к другу, прижавшись щекой к щеке, с лицами расслабленными и довольными, довольными друг другом и собой, как это бывает с любовниками после первой ночи любви, бессонной не от горестный сожалений, а от пережитого наслаждения.
– Мне надо возвращаться к себе, – проговорила она. – Эрик может проснуться. Как он теперь себя поведет?.. Что мы будем делать?
– Кто это «мы»? – умоляюще спросил встревожившийся Жюльен. – Кого ты называешь «мы»?
– Тебя и меня, разумеется. Эрик будет следить за каждым твоим шагом и за моим тоже. Это будет ужасно… Мне следует сойти в Аликанте, и мы бы вновь встретились в Париже… Но я не смогу ждать тебя столько времени, – добавила, подумав. – Ты можешь попасть под автобус или
– А у меня нет ни малейшего намерения терять тебя, – заявил Жюльен.
Он сидел на смятых простынях, растрепанный, больше похожий на юношу, чем на сорокалетнего мужчину, что и отметила Кларисса с восхищением, причем она знала, что не меньше восхищалась бы им, будь он лыс и толст, ведь это был ее Жюльен, тот самый, который любит ее такой, какая она есть.
– Во всяком случае, – проговорил он, вытягиваясь на постели, – во всяком случае, после вчерашнего, вопреки тому, что ты думаешь, Эрик успокоится на весь срок нашего путешествия. Он полагает, и не без оснований, что любовники скрывают свои отношения, если они серьезны. И, как правило, это так и есть. Поверь мне, тот факт, что я тебя целовал в губы в присутствии сотни человек, должен был бы нас рассорить на всю жизнь. Я тебя поцеловал насильно, я по-хулигански приставал к тебе, следовательно, я тебе не нравлюсь, следовательно, ты рассержена, следовательно, ты не виновата. Видишь?
– Да, вижу, – сказала Кларисса, моргая, затем она перевернулась на живот и положила голову на плечо Жюльена, закрыв при этом глаза. – Нет, не вижу… Строго говоря, я ничего больше не вижу… Строго говоря, я ничего больше и не хочу видеть. Я хочу остаться в этой ночи на всю жизнь.
Чуть позже Кларисса уснула. Жюльен же, бодрствуя, как случалось всегда, когда он в первый раз занимался любовью с нравившейся ему женщиной, долго наблюдал за тем, как она спала. Прекрасные груди, великолепная линия талии, тонкие запястья, нежная кожа. Он попытался, как барышник, оценить тело Клариссы, но ему это не удалось. Да, конечно, тело ее чудесно, но Жюльен впервые за всю свою жизнь чувствовал, что будь она некрасива и неуклюжа, ее голоса, глаз и рук ему было бы достаточно, чтобы влюбиться без памяти. Где-то через час она проснулась сама, и Жюльен вздохнул с облегчением, потому что был не в силах разбудить ее и сказать, что ей пора возвращаться к себе. После ее ухода Жюльен зарылся в те же простыни и, вдохнув запах ее духов, заснул, совершенно разбитый, и во сне перед ним мелькали плечи Клариссы, ее бедра, ее грудь, образы путаные и чувственные.
«Нарцисс», двигавшийся на фоне неба и моря серо-стального цвета, казалось, вынырнул из глубин, дыша водой и туманами, и его нос рассекал, словно нож, это море из мягкого, скользкого шелка, позволявшее с тревожно-ласковым шумом делать в себе продольный разрез. Было шесть часов утра, и Жюльен, крадучись, вышел на самую верхнюю палубу. Он уже давно привык, где бы он ни находился, в чужом ли городе или за городом, выходить в это время на часовую прогулку, и ему порой представлялось, будто он выгуливает, словно крупную, еще не до конца проснувшуюся и не слишком умную собаку, свое собственное тело. Тело, еще не проснувшееся, но уже освободившееся от пут сновидений и стремящееся вдаль – на прогулку по бульвару или по полю, если дело происходило в деревне. Тело, которое через час он приведет обратно спать, даже вопреки желанию, ибо сон ему необходим, потому что уберегает руки от дрожи, когда они держат карты. После близости с Клариссой ему казалось, что его тело только что утолило инстинкты десятков женщин, причем сам он, Жюльен, нисколько ему не завидовал. Это, возможно, и было самым важным качеством Жюльена, по сути дела мало приспособленного к жизни, если, конечно, воспринимать ее как непрестанную битву, – способность при всех обстоятельствах оставаться самим собой, сразу признавать свои ошибки, умение спорить с самим собой, не настаивать на собственной правоте. И мужчины, и женщины любили его за это. Друзья его обсуждали между собой его добросердечие и искренность, быть может, потому, что Жюльен не давал повода обсуждать его гордыню. Просто-напросто гордыня Жюльена не носила характера мелочной повседневной суеты. Позднее Эдма Боте-Лебреш, повествуя о перипетиях круиза, скажет о нем: «Жюльен Пейра себя не любит и не занимается самоанализом, совершенно не знает самого себя, но зато, – добавит она в заключение, – в этом его необычность: в эпоху, отравленную фрейдизмом карманного формата, он один оценивает свои поступки с точки зрения морали, а не каких-то там потаенных мотивов».
Итак, этим утром Жюльен, проснувшись и не будучи в силах спокойно лежать в постели, поднялся на верхнюю палубу и стал смотреть на сентябрьское Средиземное море в рассветной дымке, похожее на гигантскую открытку в серо-голубых тонах. Жюльен чувствовал себя усталым и счастливым, у него слегка дрожали пальцы, что его раздражало и умиляло одновременно. Всякий раз, как в него влюблялась женщина или ему улыбалась удача, Жюльен, обычно относившийся к себе и другим с благодушным безразличием, начинал ощущать себя достойным любви, сильным и смелым, но все эти качества, эти козыри, необходимые для завоевания женщин, Жюльен не ценил и не культивировал в себе. К счастью для себя, он унаследовал то, что его мать именовала «душевным равновесием», которое не покидало его даже тогда, когда он нетвердой походкой выходил из игорных залов, пользующихся в Париже самой скверной репутацией. Ведя мысленный диалог с самим собой, Жюльен поднес руку к лицу и сложил комбинацию из трех пальцев. Он сообразил, что делает, лишь увидев смущенное лицо Эдмы Боте-Лебреш в лиловом домашнем халате, с растрепанными волосами, выскользнувшей из корабельной кухни с кофейником в руках. Ее халат из кашемира и шелка был подпоясан каким-то витым шнуром, с которого свисал ключ странной формы и который удивил Жюльена еще больше, чем само присутствие Эдмы на этой палубе в этот час; она же, казалось, восприняла их неожиданную встречу как должное.
– Это какая-то штука, которую носят лесничие, – ответила Эдма на немой вопрос Жюльена. – Только не спрашивайте меня, для чего она служит, иначе я скажу какую-нибудь глупость вроде той, какую я произнесла в ответ на вопрос бедняги Кройце.
– А что вы ему сказали? – тут же поинтересовался Жюльен. – Я весь обратился в слух, – добавил он совершенно искренне.
Ибо рассказы Эдмы Боте-Лебреш, представлявшие собою живую хронику корабельных сплетен, доставляли ему неизменное удовольствие. Они были полны юмора, жизнеутверждающего начала, они пропагандировали буржуазные ценности, к которым Эдма, как и большинство людей ее поколения, обратилась после периода попрания их и презрения к ним. Жюльен не раз задумывался, связано ли это возвращение к буржуазным ценностям с приближением старости или же с желанием научить озверевшую и отчаявшуюся молодежь (каковой Эдма ее считала) наслаждаться жизнью. Она поставила кофейник, и они уселись в плетеные кресла. Эдма разглядывала Жюльена искоса, сквозь дым сигареты, «в позе прямо-таки тридцатых годов», ностальгически подумал Жюльен. С момента рождения он мечтал о мире, управляемом женщинами; женщинами милыми и прекрасными, или нежными, или мечтательными женщинами, которые ему будут покровительствовать и которые, как представлялось Жюльену, гораздо щедрее наделены здравым смыслом, чем мужчины (по крайней мере, сам Жюльен); о мире, где мужчины склоняются к ногам женщин и готовы служить им, что для него означало: склоняться к изножию постели и служить им в делах любви. Само собой разумеется, это служение отодвигалось на более поздний срок в случае победы на ипподроме в Лоншане или удачной игры в Дивонне…
– Так о чем это мы? – Эдма чуть повысила голос, намеренно задав этот вопрос во множественном числе, чтобы ответить на него в единственном. – Ах да, по поводу моего пояска… Ну так вот, я сказала Кройце, что он предназначен для развески моих фортепиано… Слабовато, конечно… Более чем слабовато, уверяю вас…
– Да, пожалуй, – заявил Жюльен. – Мне больше нравятся реплики, гораздо более весомые… такие, которые меняют всю тональность беседы. Ведь чувствуется, что наступил век, когда стало гораздо легче удовлетворять…
– Любопытство дебильного младенца, – договорила Эдма, – если глядеть через ваше зеркало. Нет, видите ли, на такой пояс, по-видимому, вешался топорик, которым лесничие рубили хворост для костра и для кухонного очага… Отчего у вас такой скептический вид, месье Пейра, скажите мне, пожалуйста?
– Потому что, если так, ваш топорик должен был быть невероятной длины, иначе ваши лесничие не смогли бы нагнуться, не поранив себе серьезно бедро или…
– Пах, – великодушно пришла на помощь Эдма. – Да, это возможно… Во всяком случае, выходя в свет, я не таскаю с собой топорик… правда, бывают случаи, когда это отнюдь не помешало бы…
– Но ведь вы занимались не этим видом спорта, если мне не изменяет память? – сострил Жюльен. – Топор ведь обычно мечут у выхода из вигвама, разве нет?
– Ах, смею вас уверить, я видела великолепные бои на топорах! – с живостью воскликнула Эдма, глаза которой засверкали одновременно радостно и саркастически под влиянием воинственных воспоминаний. – Припоминаю, как в один прекрасный день у этой старой дуры де Тун, к примеру… Да, кстати, вам известно, кто такая мадам де Тун?.. У нью-йоркских Тунов самая лучшая в мире коллекция Полякова и де Кирико…