Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
Семен почти единственный товарищ-акатуевец из нашего тесного кружка, оставшийся в живых, которого я увидела после каторги, когда он приехал ко мне в апреле 1917 года в Читу. Его изрядно напутал мой интернационализм и «ставка на социалистическую революцию». В спорах со мной он уже отнюдь не признавал слепо моего авторитета, как раньше, а умел силой и весом отстаивать свое оборончество и правое эсерство. Какова его дальнейшая судьба, внутренняя и внешняя, не знаю.
Семен Фарашьянц с неменьшим, чем у Петра, жаром помогал ему в установлении иных порядков в Акатуйской тюрьме. Общие собрания шли одно за другим. Петро выступал с обличениями безобразных поступков. Он просил, умолял, грозил, кричал исступленно:
— Что вы делаете!… Что делаете!… Знамя, знамя революции нашей, залитое кровью, вы топчете, заплевываете, волочите по земле, знамя…
Голос у него прервался слезами,
Когда приехали в Акатуй шлиссельбуржцы и защита «знамени» перешла к ним, Петро вздохнул освобождение.
С увеличением числа политических заключенных уголовных увозили в другие тюрьмы Нерчинской каторги. Тюрьма приняла характер политической, и мы, шестеро каторжанок, застали в ней сравнительное благообразие. Группа невинно осужденных «политических» каторжан, конечно, еще продолжала идти «против течения». Скандалы продолжались тоже, но они уже приняли локальный характер. Майдан, пьянство, свары и потасовки происходили только под сурдинку, все же сильно разлагая окружающую неустоявшуюся молодежь или безмерно раздражая вполне сознательную ее частью.
Как-то под вечер один пьяный «товарищ» (Гершуни прозвал таких «товаришками») погнался за нами, не то попугать, не то сказать любезность. Надо было видеть, как несколько казаков кинулись к нему, с каким лицом и жестом руки, направленной в пояс будто за кинжалом, выбежал Прошьян. [197] Другой раз человек 9 пьяниц подрались и в ответ на унимание стали стрелять из откуда-то добытого револьверишка. Что сделалось с ребятами! Кинулись во двор выворачивать оглобли из под бочки с водой, и плохо бы пришлось безобразникам, если бы не сбежались «старики» — Григорий Андреевич, Петрусь Карпович, А. К. Кутепов, Куликовский и др.
197
Прошьян Прош Перчевич (1883–1918) — член ПСР с 1903 г. В 1917 г. один из основателей партии левых социалистов-революционеров.
Последнее событие переполнило чашу, и общее собрание предложило этим девяти, во главе с стрелявшим фальшивомонетчиком, избрать другую тюрьму своим местожительством. Они уехали в Алгачи, за 40 верст от Акатуя.
Оставшиеся сотоварищи хулиганья значительно поутихли после этого и время от времени поодиночке просились к переводу.
За эти месяцы полного очищения атмосферы Петро пережил все стадии своего первого и последнего романа в жизни. Он был то любим, то отталкиваем и терзаем, то опять избран и опять отвергнут. Дорогой неоцененный маленький рыцарь…
Накопившаяся ненависть к нему, ряд мелких обид и уколов, которые он щедро рассылал направо и налево, ища и требуя благообразия, — все это вылилось как-то сразу на его голову. Группа обиженных, в которой инициаторскую роль играли тайные и явные майданщики, выступила обвинителем Сидорчука на одном из общих собраний. Грустно было смотреть на Петра. Он не умел и не мог оправдываться. Он никогда не думал о себе, а только об идее, оскорбляемой ее недостойными носителями. Даже не бледный, а зеленый, с дрожащей нижней челюстью, он пришел к нам, хотел что-то рассказать, но не мог и замолчал, с жгучим горем смотря на нас с Измаилович. Он отошел от массы тогда совсем, перешел жить в библиотеку к Егору Сазонову, но тосковал и бегал в общие камеры.
Сорвав злобу, масса, как дети, забыла обиды, и Петро начал оживать. Один раз с сияющим лицом он прибежал к нам с сообщением, что его зовут жить в 4-ю общую камеру. Мы не советовали, пока не установилась нормальная жизнь, но Петро настоял. Несколько дней он сиял, воспрянул духом, сыпал рассказами, потом скоро увял, стал односложен, что-то скрывал, потом разразился скандалом. Двое в камере, оказывается, держали майдан с водкой и картами, обыгрывали все вещи, брали за водку последние деньги и т. д. Петро схватил майданщика с бутылкой, разбил бутылку об пол и, держа майданщика за воротник, высыпал на него весь свой колоритный жаргон. В камере часть молчала одобрительно, другая, пользовавшаяся, — сконфуженно, третья открыто приняла сторону майданщика. Начались пересуды, перешепоты. Петро склонил голову и ушел опять в библиотеку.
Ничего так не изломало его, как все эти истории. Кровью сердца, соком нервов своих реагировал он на малейшие события этого рода — и так во все годы своей каторги.
В Зерентуе в декабре 1907 г., так же как Егора, Прошьяна и Фарашьянца, я видела и Петрика. Это был совершенный скелет и сплошной обнаженный нерв. Страшно было коснуться его души. В ней не было живого места. Каторга с массовым элементом, да и вообще каторга — тяжелое испытание для идеализма и для любви и веры в человека.
В те полгода, что мне пришлось непосредственно наблюдать жизнь мужского коллектива, острота тюремного гнета была, конечно, более чем уменьшена легким режимом, свободными отношениями с волей, полной возможностью группового и общего образования и довольно редким подбором руководителей политической жизни каторги. Поэтому за отъездом черной сотни и за укрощением их сподвижников, это было вскоре после нашего приезда, атмосфера с каждым днем оздоровлялась. Измаилович проводила общеобразовательный курс с большой группой солдат, матросов, рабочих. Куликовский тоже. Лидия Павловна Езерская и Сазонов вели кружки. Прошьян успевал всюду, Гершуни и другие читали лекции по ряду вопросов. На замечательно интересные лекции Гершуни по истории революционного движения в России собиралась вся тюрьма, и из-за ворот приходил надзор и даже начальство, скромно прятавшееся в углы. Вечером на одном из крылец затевали чудный хор, певший разнообразный репертуар. У некоторых солистов были прекрасные голоса большой силы. Песня из тюрьмы разносилась по всем зеленым сопкам, окружавшим с трех сторон своей лесной ароматной щетинкой наши белые стены. Гимн: «Террор, террор, террор вам тираны!..» был самым популярным и звучал очень красиво в этой обстановке. Им или Интернационалом, тоже наипопулярнейшим, кончался обыкновенно концерт, и до позднего вечера начиналась беготня — прогулка по потемневшему двору. Когда приходила почта, то газеты читались всей тюрьмой сразу. Читал Куликовский или Гершуни, и около крыльца-читальни стоял стон-стоном от восклицаний, перерывов и смеха. Такие газеты рождаются, должно быть, один раз в столетие. Талант, огонь дерзкой убежденности, разнообразие и целостность аргументации, важность тем, насущно-необходимых не только для обсуждения, но и для неотложного проведения трактуемого в жизнь, вызов и проповедь — все это неповторяемо. Газеты были у нас в руках только первый год. Потом их пришлось увидеть раз уже в 1917 году. До чего убогими они мне показались в сравнении с набатными газетами 1905–1906 гг.
Наша спокойная и улучшавшаяся внутри с каждым днем жизнь с середины августа уже начала извне подвергаться кое-каким прижимам в связи с участившимися побегами. Начали вежливо выпроваживать бесчисленное население родни заключенных из дер. Акатуй; наглухо запирать наружные ворота; стали аккуратно проваливаться из-за остававшихся неоткрытыми в нашей среде доносчиков подкопы, который власти давали довести чуть ли не до конца и потом торжественно открывали и заваливали камнями.
Петро более уже не делал попыток поселения в общих камерах, но волновался каждым подкопом больше всех, а две неудачных попытки побега Григория Андреевича, оставшиеся неизвестными администрации, подействовали на него так ужасно, что мы решили скрывать от него следующие попытки.
Манифест 17 октября сильно сократил срок каторги Сидорчука. Осенью 1910 г. он уже вышел на поселение, откуда сразу же бежал за границу. Он имел определенные планы освобождения нас из Мальцевской тюрьмы и товарищей из Зерентуя, и, если бы нелепая случайность не унесла его, быть может, при его огромной энергии, твердой воле и больших организаторских способностях, хотя бы часть его планов получила свое осуществление. Но в первый же день по приезде на морской берег Италии он утонул в разыгравшуюся непогоду во время купания. Как ни странно, ни я, ни Измаилович не были поражены его гибелью. Когда мы с ней оплакивали Егора, погибшего в конце 1910 г., мы неотделимо от него горевали о Петрике, будто уже погибшем. Он не был лианой, не был слабым человеком, живущим в тени другого, он сам по себе был всегда крупной, яркой и сильной индивидуальностью. Тем не менее мы не мыслили себе, как бы Петро мог перенести смерть Егора без того, чтобы самому так или иначе не уйти за ним. Пусть это была случайность, другая случайность настигла бы его. Цепкость жизни, выручающая изо всех случайностей, была в нем несомненно убита.