Женщины у колодца
Шрифт:
Под вечер он пошёл прогуляться по городу. Ведь у кого-нибудь могло явиться желание поговорить с ним, и депутат Фредериксен с каждым милостиво разговаривал, проходя мимо. Однако, по каким-то причинам ему было неприятно, что как раз теперь к нему привязался доктор и не отставал от него. Фредериксен не мог от него отделаться. Доктор ничуть не изменился. Он всё также посещает больных, пишет латинские рецепты, верит в свою собственную учёность и в свою науку, и зарабатывает себе кусок хлеба. Ежедневные заботы достаточно измучили его и лишь редко ему улыбнётся счастье, как тогда, когда Генриксен неожиданно хорошо заплатил ему, после смерти своей жены. В общем, у доктора мало радости.
Вообще, позавидовать существованию доктора было нельзя. Разумеется, в своём неумении устроить свою жизнь лучше, он обвинял не себя и свой характер, не свою глупую гордость, вечное брюзжание и угрюмость, а своих сограждан, весь город и частью даже Провидение. Его язычка везде боялись, так как он жалил, как оса, и был доволен, что не каждый мог ответить ему как следует на его злобную выходку. Это было для него большим торжеством и он радовался и смеялся. Он не был зол от природы, но все дурные свойства своего характера он приобрёл потом. Школа и схематическое книжное развитие сделали его таким, каким он был. С годами и неудачами в жизни у него всё больше и больше развивались эти недостатки: язвительность, злоба и зависть, жёлчная раздражительность и страсть к сплетням. Если кто-нибудь умирал, то этот врач, обладающий злым языком, говорил: «Ну вот, освободилась ещё одна пара сапог!». И его радовало, что на лице его слушателя появлялось недоумевающее выражение. Конечно, он не мог оставить нового депутата в покое и не щадил для него уколов. Он высказал, между прочим, удивление, что адвокат носит ботинки на высоких каблуках и поэтому ходит теперь переваливаясь. Он и прежде ходил плохо, когда ещё не был депутатом. Нельзя же надевать такие башмаки на такие ноги!
Адвокат возразил, что он не находил до сих пор ничего особенного в своих ногах.
— Это происходит оттого, что вы ничего не смыслите в анатомии, — ответил доктор.
— Я знаю в ней столько, сколько мне нужно.
— Так и есть! Человек вступает в стортинг и думает, что он не должен знать больше того, что он знает!
— Но иногда возвращаются в свой округ, к своему окружному врачу и пополняют у него свои знания, — сказал адвокат.
— Ого! Пополнение ничего не значит. Надо начинать начала, мой дорогой друг.
Адвокат не имел охоты вступать с ним в пререкания, в его глазах доктор был слишком ничтожен. Но ему хотелось от него отвязаться. Поэтому он заговаривал с каждым встречным, рассчитывая, что доктор наконец уйдёт. Увидев парикмахера Гольте, он остановил его и спросил, когда к нему можно будет придти постричься, чтобы народу было немного и не пришлось бы долго ждать?
— Вы могли бы позвать его к себе, — заметил доктор.
— Мы, демократы, не так важны, — отвечал Фредериксен.
Они встретили столяра Маттиса. Адвокат остановил его и немного поговорил с ним. Маттис пошёл дальше.
— Добряк Маттис тоже имеет в своём доме тёмноглазое потомство, — сказал доктор. — Не думаю, чтобы это очень обрадовало его.
Немного погодя доктор вдруг заговорил о запросе, внесённом в стортинг, и похвалил депутата. Он, конечно, был доволен, что консул был унижен, и поэтому выказал Фредериксену своё благоволение.
— Разумеется, — сказал он, — многое делается в стортинге, чего мы, стоявшие поодаль, не можем даже подозревать. Какую работу вам приходится исполнять!
— Благодарю за всё то хорошее, что вы говорили обо мне, — сказал почтмейстер.
— А если говорилось также что-нибудь дурное?
— Во всяком случае, вы в этом не участвовали... Да, я думаю, если вы будете говорить хорошее о всех людях, то и себе принесёте этим добро.
Доктор сначала хотел уйти и не вступать в разговор с почтмейстером, но кроткий отпор, данный ему почтмейстером, заставил его остаться. Язвительно улыбаясь, он сказал ему:
— Вы, господин почтмейстер, совсем не годитесь для этого мира. Вы верите в добро и говорите: «Чему же надо верить?». А этот мир требует логики и реальности, ему не нужна пассивная чувствительность.
В такого рода спорах почтмейстер имел то преимущество, что он оставался в пределах знакомой ему области и потому всегда готов был защищать свою точку зрения, выказывая порой большую находчивость в своих ответах. Так и теперь спор возник по поводу взаимного значения науки и метафизики.
— Что хочет этот мир — я не знаю, — сказал почтмейстер, — и дело не в том, что он хочет, а что он должен хотеть. С логикой далеко не уедешь, и, может быть, миру нужно ещё кое-что, кроме логики.
— С нею можно уйти далеко в науке, — возразил доктор.
— Вы думаете?
— Конечно. Науке не нужна метафизика, не нужно суеверие. В этом заключается её логика.
Почтмейстер покачал головой.
— Наука танцует вокруг метафизики и постоянно ударяет в неё своим копьём, не причиняя ей впрочем ни малейшего вреда. А почему? Потому что это основная жизненная сила и она остаётся вечной и неуязвимой. Нельзя ведь копьём ранить море!
— Вы не были в высшей народной школе? — спросил его доктор.
— Нет, я не учился, как вы, в высшей школе, — ответил почтмейстер.
Доктор увидел в этих словах язвительный намёк и грубо возразил:
— Очень жаль. Это бы вам не повредило. Может быть, тогда вы не сидели бы здесь, в этом прекрасном городе, как почтмейстер!
— Вы полагаете, что это слишком ничтожно?
— А вы сами как думаете?
— Я доволен. Некоторые, конечно, не могут отказаться от желания повеличаться, даже если это им не нужно вовсе. Но такой недостаток существует у многих.
— Мы говорили о науке, — заметил ему доктор, но почтмейстер прервал его:
— Нет, извините меня! Я ведь не человек науки, как вы. Я не могу обсуждать научные вопросы.
— И это ошибка с вашей стороны. Научные истины либо понятны сами собой, либо их можно доказать логически. Но к метафизике это неприменимо.
— Но, господин доктор, я не говорю, что метафизика — наука, и не думаю этого. Она как раз представляет противоположность науке.
— Тогда это не более, как пустая болтовня. Если б не было у нас науки, то что было бы у нас? Моисей и пророки? Так слушайте их!