Женская рука
Шрифт:
Она промолчала. Он понял, что сейчас начнется. Малыш заревел, но больше так — для порядка.
— Это все Ламми, чтоб ему пусто было, — заканючила миссис Уэлли.
— Чего ты на него взъелась?
— Отдаешь мальчишке столько всего — и любви и заботы, а ему хоть бы что.
Уолт крякнул. Рассуждения на отвлеченные темы всегда ставили его в тупик.
Мамаша Уэлли плюнула из окна, но плевок вернулся к ней обратно.
— Ч-черт! — вскипела она.
И примолкла. Дело тут не в Ламми, если уж по-честному. А в чем, в ком? Да во всем. Спиртное! Зарекалась: больше в рот не возьму. А брала. И этот Ламми, чтоб ему пусто было, и кесарево, и все прочее, мужчину больше до себя не допущу.
— Мужчинам этого не понять.
—
— Когда кесарево.
— Э?
О чем с мужчиной говорить? Не о чем. Вот и ложишься с ним в постель. Большей частью навеселе. Так и на близнецов нарвалась, а ведь говорила — больше никогда в жизни.
— Перестань ты реветь, ради бога! — стала она увещевать малыша, приглаживая его взъерошенные ветром волосы.
Все на свете тоска зеленая.
— Любопытно, часто тут хоронят заживо? — сказала она.
Лихо беря повороты в своем кремовом «холдене», советник Хогбен чувствовал себя эдаким молодцом, но сдерживал свою удаль в последний момент, чтобы машину не заносило по ту сторону закона.
Они катили и катили по шоссе, машина приятно рвалась вперед, а углы огибала полукруглыми заворотами.
В тех случаях жизни, когда Мег Хогбен заставляла себя молиться, ища ответа на вопрос, что с ней происходит, у нее ничего не получалось, но она снова и снова, стиснув зубы, продолжала свои попытки. Сейчас ей так хотелось с любовью думать о своей тетке, но облик покойницы расплывался у нее перед глазами. Она человек несерьезный, в этом все дело. Но при каждой очередной неудаче пейзаж ласково заслонял собой все другие ее мысли. Они проезжали под телефонными проводами. Ей ничего не стоило бы перевести любой разговор на язык мира и тишины. Ветер, то обжигающий, то холодный, оставлял все неподвижное в покое: деревянные дома прочно стояли вдоль шоссе, стволы ветел высились у бурого блюдца плотины. Открытый взгляд ее серых глаз стал глубже, словно готовясь вобрать в себя все, что ей еще предстояло увидеть, почувствовать.
Как уютно было сидеть, подобрав под себя ноги, на заднем сиденье, когда папа и мама едут спереди.
— Я не забыла, Маргарет, — бросила ей мама через плечо. К счастью, папу это не заинтересовало, и он ничего не спросил.
— У Дэйзи не осталось задолженности по дому? — осведомилась миссис Хогбен. — Ведь она была такая непрактичная.
Советник Хогбен прочистил горло.
— Выясним, на это нужно время, — сказал он.
Миссис Хогбен уважала мужа за то, что было, признаться, выше ее понимания: например, таинственно Время, Дела и совсем уж непостижимое — Главный Эксперт.
— Не понимаю, — сказала она, — как это Джек Каннингем сошелся с Дэйзи. Такой видный мужчина. Хотя Дэйзи вообще-то нравилась.
Они катили по шоссе. Катили по шоссе.
Тогда миссис Хогбен вспомнила про золотое колечко.
— Как по-твоему, эти, из похоронного бюро, честные?
— Честные ли? — переспросил ее муж.
На такой вопрос трудно ответить.
— Да, — сказала она. — То кольцо, которое Дэйзи…
Обвинять рискованно. Когда она наберется храбрости, то пойдет в заколоченный дом. От одной этой мысли у нее сдавило грудь. Она войдет в комнаты и пошарит в дальних уголках комода, вдруг там комочек папиросной бумаги. Но заколоченные дома умерших пугали миссис Хогбен, в этом нельзя не признаться. Спертый воздух, свет, пробивающийся сквозь шторы сурового полотна. Точно воровать пришла, хотя этого и в уме не было.
А тут еще эти Уэлли догнали их.
Они катили и катили по шоссе, пикап и «холден», почти впритирку друг к другу.
— У кого никогда не бывает мигрени, — воскликнула миссис Хогбен, отворачиваясь от пикапа, — тот даже не представляет себе, что это такое.
Ее муж слышал это не в первый раз.
— Странно, что мигрени тебя все еще мучают, — сказал он. — Говорят, в известном возрасте это проходит.
Хотя они не намерены обгонять
И они катили и катили по шоссе.
— Меня сейчас стошнит, Лесли. — Миссис Хогбен проглотила слюну и полезла в сумочку за непарадным носовым платком.
Близнецы хохотали сквозь свои светлые лохмы.
Сидя в кузове грузовика, этот хмурый Лам смотрел в другую сторону. Мег Хогбен вперила взгляд куда-то далеко-далеко. Если промелькнула между ними хоть тень взаимного узнавания, ветер сразу сдул ее с их лиц. Мег и Ламми сидели каждый на своем месте, обняв свои острые, но такие уютные колени. Подбородки у них были опущены низко — ниже некуда. И глаза тоже смотрели вниз, точно они довольно всего нагляделись за один день и оба лелеяли то, что узнали.
Теплая сердцевинка обретенной уверенности друг в друге успокаивалась и затихала по мере того, как все увеличивающаяся скорость заставляла ветер перебирать телефонные провода, бегущие мимо изгороди, и приминала головки серой травы, но они поднимались, все поднимались и поднимались.
Только оказавшись в Женеве второй раз, Маллиакас решил воспользоваться рекомендательным письмом. Он приехал по делам недвижимости, принадлежавшей его тетке, богатой александрийке, которая после смерти мужа переехала в Лозанну, где и провела остаток своих дней. Во время первой поездки Маллиакас был уверен, что встреча с Филиппидесом не сулит ему ничего интересного, и даже сейчас, слыша, как письмо с шелестом упало на дно почтового ящика, не мог понять, с какой это стати он вдруг решил воспользоваться письмом, которое Эллисон — пожилой англичанин, знавший Филиппидеса еще по Леванту, — чуть не силой всучил ему. Прошло несколько дней, и у Маллиакаса уже зародилась надежда, что его опрометчивый поступок останется без последствий, но тут как раз от Филиппидеса пришел ответ: четким, каллиграфическим почерком он писал, что готов принять знакомого своего друга. Это была короткая сухая записка, но за ней стояла неизбежность. Маллиакас содрогнулся при мысли об этом и все же за день до отъезда отправился в Колоньи.
Кто знает, что в конце концов заставило его поехать: то ли меланхолия, то ли дремотная пышность швейцарской природы, то ли пестрые толпы местных женщин. Холостяк сорока с небольшим лет, Маллиакас обычно действовал под влиянием настроения и своей печени. Он не был достаточно богат — ни материально, ни духовно, — чтобы совершить нечто из ряда вон выходящее, вместе с тем он был слишком богат, чтобы произвести на свет шедевр, которого от него когда-то ждали. Но он продолжал попытки. И часто, полон решимости оправдать чьи-то надежды, брался за перо и терзал бумагу. У него получались лишь незаконченные фрагменты, что, впрочем, не мешало Маллиакасу получать от них удовольствие. Но больше всего он любил сидеть поутру на балконе лучшего отеля, который только мог себе позволить, за чашкой кофе и перебирать komboloi [15] , доставшиеся ему в наследство от одного родственника. Маленькое удовольствие все равно удовольствие, и в такие минуты он садился поудобнее и поглядывал из-под темных век на площадь, где под платанами мелькали то чья-то прядь волос, то чей-то задик. Маллиакас иногда вздыхал при этом, потому что, хотя у него было много любовниц и все они были хороши по-своему, ни одна не воплощала собой тот образ неувядаемого очарования, который все еще жил в его воображении.
15
Четки (греч.).