Женский день
Шрифт:
В родительский день к серому зданию интерната медленно, словно захваченные пленные, подтягивались родители. Точнее, заместители родителей. В основном это были какие-то родственники – тетки, бабки, старшие братья и сестры. Иногда матери. Реже отцы. В руках они несли котомки с гостинцами – правда, не все. Иные шли налегке.
В Вероникиной комнате жили четыре девочки. Одна – круглая сирота, Юлдузка, и три – имеющие родню. Ника, Надя и Катя. У Кати была мать, у Нади отец. Катина мать приносила пакет покупных пирожков и дешевые карамельки – те, что продают без обертки. Катина мать
Катя с матерью гуляли по парку, взявшись за руки, а потом долго сидели на лавочке, и Катя клала голову маме на грудь. Они молчали.
Катя приходила зареванная, но счастливая.
Надин отец был человеком приличным и работящим – шофер на огромном «КамАЗе». Надина мать умерла после родов, и Надю вскоре забрали. Сначала в дом малютки, а потом в детский дом. Отец приезжал каждую неделю и собирался когда-нибудь забрать Надю домой.
Но куда? Сам он постоянно в рейсах, хозяйки дома нет – куда девать девочку, с кем оставить?
Наде он обещал: «Вот женюсь и заберу тебя, дочка!»
Надя ждала. А потом «папанька» женился. Надя была на свадьбе – счастливее ее не было никого. После свадьбы собрала свои нехитрые вещички и стала ждать папу и маму. Новую маму.
Не дождалась. Новая мама отказалась забирать Надю. Отец с ней ругался, грозил разводом, но… «Шибко любил». Так и сказал. Плакал, просил прощения. Пытался объяснить, что «зацепила Людмила сердце и вытрясла душу». И Надя его тоже жалела.
Ох, как умели они жалеть! Бедные девочки с кровоточащими дырками в сердцах. Других они жалели даже больше, чем себя.
Третья девочка – Юлдуз. Родителей у нее не было. «Сгинули», – коротко сказала она. Никто не понял, а расспрашивать не стали. Здесь у всех свои тайны – лучше не ворошить.
К Юлдузке не приезжали. В родительский день она закрывала шторы и ложилась в постель – одетая, накрывала подушкой голову. Так лежала до вечера и в столовую не ходила.
К Веронике тоже не приезжали – почти никогда. Пару раз приехала соседка Зинаида, привезла теплые рейтузы и байковый халат. Поохала, повздыхала, рассказала последние сплетни и была такова.
Один раз приехала Гуля – тетка, сестра отца. Злющая, молчаливая. Сидит с папиросой в зубах и сплевывает на землю. Разговор один – чтоб твоя мать поскорее сдохла! Скажет и опять плюет.
А мамина сестра, Сима, приехала всего однажды – веселая, бойкая, симпатичная. Курносая. Трещала как трещотка – замуж вышла, муж с Украины, скоро к нему и отправятся. А что здесь делать? В поселке жизни нет – все дуру-сеструху вспоминают, Вероникину мать. Вспоминают и проклинают. Достали!
Сима уехала, к праздникам писала открытки, обещала забрать на каникулы и расписывала, какой у них сад – абрикосы, черешня, слива. А в сентябре – виноград. С кулак!
Не прислала. Ни разу. В детский дом Вероника попала в восемь лет. После того, как мама убила отца. Зарубила топором на глазах у дочери. Матери дали срок. А Веронику отдали в детдом. Мать отца, ее бабка Прасковья, видеть внучку не желала – поганое семя, чтоб вам всем! Никто – никто из многочисленной отцовской родни – ее не забрал. У матери была только сестра Сима и брат Василий. Про Симу понятно, а Васька был пьющий и тоже вскоре пропал. Сгинул в неизвестности.
Отец пил всегда – сколько помнила его Вероника. Пил, буянил, бил мать. А ее, Веронику, не трогал – любил. Называл «птичка моя махонькая». И она его любила. Ну, или ей так казалось. Кого-то же надо было любить!
А вот мать не любила. Никогда. Мать давала ей подзатыльники, крыла матюгами и взвалила на нее, соплюшку, огород и мытье посуды. И еще… Мать гуляла. И это знала вся деревня. Говорили, что и отец стал пить из-за этого – колобродить по мужикам мать начала вскоре после свадьбы. Отца не любила – может, поэтому?
Странная была Вероникина мать. Скотину не держала, цветов не заводила. Деревенскую жизнь ненавидела и мечтала уехать в город. Каждый день не пила, а выпить крепко могла. И тогда начиналось. Драки, скандалы, ножи, топоры. Вероника убегала в сарайку и пряталась. Иногда там и засыпала – уткнется в старый овечий тулуп и спит.
В тот день она делала уроки. Начался обычный скандал, она собрала учебники и пошла в сарайку. Вернулась к вечеру, когда вопли стихли. Зашла в сени и увидела мать с красными от крови руками и отца – тот сидел, прислонившись к притолоке, с открытыми, неподвижными глазами и полуоткрытым ртом. Лицо и грудь были залиты кровью.
– Дочка! – всхлипнула мать и протянула к ней руки. – Зарезала я его! Слышишь? Зарубила!
Вероника выскочила на улицу и побежала. Добежала до леса, упала на мокрую после дождя траву и зарылась в нее лицом.
Пролежала дотемна, почти до ночи. Замерзла так, что зубы стучали. Потом поднялась с земли и медленно побрела в поселок.
У дома стоял милицейский «козлик» и толпился народ. Соседка увела ее к себе.
На суд девочку не пустили, проститься с матерью она сама отказалась. А потом был детский дом.
И начался ад. Те ужасы она потом старалась забыть – тренинг, психолог. Не получалось. До конца не получалось. Двадцать пять лет ее тошнило от запаха подгорелого молока, гречневой каши и хлорки. Двадцать пять лет она не могла слышать бравурную музыку.
Потом каждое утро, проснувшись, она оглядывала подушку и удивлялась, что на ней не стоит чернильный штамп детского дома. Двадцать пять лет она боялась, что от голода не уснет, и держала в прикроватной тумбочке дорогой итальянской спальни горбушку черного хлеба.
Двадцать пять лет она не верила, что это – ОНА. Она, Вероника Васильева, девочка из поселка Приватное, воспитанница Детского дома № 4. Она, Вероника, просыпается в двадцатиметровой спальне окнами на Москву-реку, разглядывает золотистые крокусы на тисненых обоях, укрытая легчайшим одеялом из утиного пуха. И не верит, что это все происходит именно с ней.