Жерминаль (Перевод Н Немчиновой)
Шрифт:
– Хлеба! Хлеба! Хлеба!
– Болваны!
– повторил г-н Энбо.
– А разве я счастлив?
И в душе его поднимался гнев против этих непонятливых людей. Ведь он с радостью отдал бы свое жалованье, лишь бы стать таким же толстокожим, как они, так же легко, без всяких сантиментов, брать женщин. Ах, почему он не может усадить их за свой стол - пусть себе угощаются его фазанами, а он пойдет блудить с девками в кустах живой изгороди, и наплевать ему будет, что кто-то другой валялся с ними до него! Все, все он отдал бы - и свое образование, свое благоденствие, роскошь в своем доме, свою власть директора, если бы мог на один-единственный день стать последним из этой голытьбы, которая находилась у него в подчинении.
– Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Тогда г-н Энбо рассердился, и с громовым кличем толпы смешался его голос:
– Хлеба? Да разве в этом счастье, болваны?
Ведь он-то ел досыта и все же готов был кричать от боли душевной. В семье у него развал, вся жизнь исковеркана, - и от мысли об этом у него подкатывали к горлу рыдания, стоны смертельной муки. Да разве все дело в том, чтобы не знать голода? Разве все тогда пойдет как нельзя лучше? Какой это идиот решил, что счастье состоит в разделе богатства? Пусть даже этим пустым мечтателям, революционерам, удастся разрушить существующее общество и построить новое, - это не прибавит человечеству ни капельки радости. Отрезайте каждому положенный ему ломоть хлеба, а душу вы не избавите ни от одной горести. Нет, вы лишь добьетесь того, что на земле чаша страданий переполнится, и придет день, когда люди, как собаки, завоют от безысходного отчаяния, ибо они распростятся с бездумным удовлетворением своих инстинктов и поднимутся до страдания, порождаемого неутоленными страстями. Нет, единственное благо - это небытие, а уж если существовать, то существовать подобно дереву, или камню, или крохоткой песчинке, которая ее может истекать кровью, когда ее топчут прохожие.
В эту минуту жестокой муки жгучие слезы хлынули из глаз г-на Энбо в потекли по щекам. Вдруг в сумерках, затягивавших дорогу, градом полетели камни, ударяясь о фасад директорского особняка. А г-н Энбо все плакал, - он уже не испытывал гнева против этих голодных людей и, терзаясь лишь собственной сердечной болью, бормотал сквозь слезы:
– Болваны! Болваны!
Но утробный вой, неистовый вопль голодных, заглушил этот лепет, и, как рев урагана, сметающего все на своем пути, раздался крик:
– Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Отрезвев от пощечин, которые дала ему Катрин, Этьен встал во главе товарищей. Но когда он, выкрикивая хриплым голосом слова призыва, повел всех на Монсу, внутренний голос, голос рассудка, заговорил в его душе, удивляясь и вопрошая: зачем все это делается? Ведь Этьен вовсе этого не хотел, как же могло случиться, что, направившись в Жан-Барт с намерением действовать хладнокровно и помешать разрушениям, он переходил от насилия к насилию и теперь заканчивал день осадой директорского особняка?
Ведь именно он крикнул: "Стой!" - когда подошли к дому. Правда, у него сначала была мысль уберечь от опасности склады Компании, - кругом кричали, что надо их разгромить. А теперь, когда камни царапали фасад особняка, он тщетно старался придумать, на какую законную добычу направить свое войско, чтобы избежать еще больших бедствий. В бессильном раздумье он стоял один посреди дороги, и в эту минуту его окликнул какой-то человек, стоявший у порога распивочной "Головня", в которой кабатчица поспешила закрыть ставнями окна, оставив открытой только дверь.
– Да, да, это я... Слушай-ка!..
Это был Раснер. Человек тридцать мужчин и женщин, почти все из поселка Двести Сорок, оставшиеся утром дома, явились вечером в Монсу разузнать новости, а с приближением колонны бастующих заполнили распивочную. За одним из столиков сидел Захарий с Филоменой; подальше, спиной к двери, пряча лицо, примостился Пьерон со своей женой. Никто, впрочем, не пил - все только укрылись здесь.
Этьея узнал Расиера и отошел от него, но тот вдруг добавил:
– Что? Стыдно смотреть на меня?.. Я тебя предупреждал. Вот и начались неприятности!.. Кричите теперь сколько угодно, просите хлеба - вместо хлеба получите пули.
Этьен вернулся и ответил:
– Мне стыдно, что есть трусы, которые сидят сложа руки н смотрят, как мы рискуем своей жизнью.
– Ты, стало быть, решил грабежом заняться?
– спросил Раснер.
– Я решил до конца оставаться с товарищами, хотя бы всем нам пришлось погибнуть.
И Этьен замешался в толпе, полный отчаяния, действительно готовый умереть. Трое подростков, стоя на дороге, бросали в окна камни, он разогнал озорников пинками, желая остановить взрослых, он громко кричал, что бить стекла ни к чему - от этого никакой пользы не будет.
Бебер и Авдия пробрались наконец к Жанлену и сейчас учились у него орудовать пращой. Началась потеха: каждый бросал камень, выиграть должен был тот, кто больше перебьет окон. Лидия, неловко швырнув камень, попала в голову какой-то женщине, стоявшей в толпе, и оба мальчишки от хохота хватались за бока. В сторонке сидели на скамье и смотрели на них два старика - Бессмертный и Мук. Опухшие ноги еле держали Бессмертного, и он с великим трудом дотащился сюда; неизвестно, что именно привело его сюда; он молчал словно истукан, как то нередко теперь бывало, и его землистое лицо ничего не выражало.
Никто, однако, больше не слушал Этьена. Сколько он ни кричал: "Перестаньте!" - из толпы все летели камни, и он испытывал теперь удивление и страх перед слепой яростью, в которую он сам ввергнул этих людей, обычно спокойных, нелегко поддающихся волнению, но в гневе таких неукротимых, неистовых. Сказывалась фламандская кровь: нужны были долгие месяцы, чтобы она вскипела, но уж если эти миролюбивые люди приходили в исступление, оно толкало их на неслыханные жестокости и не стихало до тех пор, пока они не утоляли своей ярости. На юге, родине Этьена, толпа воспламенялась быстрее, но действовала менее решительно. Ему пришлось силой вырвать у Левака топор, он не знал, как сдержать Маэ и его жену, бросавших камни обеими руками. Особенно его пугали женщины - жена Левака, Мукетта и многие другие: они рвали и метали, готовы были душить, убивать, они выли, как собаки, теснясь вокруг своей предводительницы, высокой, худой старухи Горелой, возвышавшейся над ними.
Но вдруг наступило затишье: самый обыденный случай вызвал глубокое изумление толпы и как будто успокоил ее, чего Этьен не мог добиться никакими мольбами. Дело было в том, что супруги Грегуар решились наконец распроститься с нотариусом и отправились в директорский особняк, для чего им понадобилось перейти через улицу; они казались такими благодушными, их лица выражали такую твердую уверенность, что все происходящее - просто-напросто шутка со стороны их рабочих, милых, славных людей, чья покорность более столетия кормила племя Грегуаров, что углекопы в изумлении перестали бросать камни, боясь попасть в почтенного старичка и старушку, будто с неба свалившихся к ним. Они пропустили супругов, дали им войти в сад, подняться на крыльцо, позвонить у крепко запертой двери, которую гостям не спешили отворить. Как раз в это время возвращалась отпущенная со двора директорская горничная Роза; она шла, улыбаясь разъяренным углекопам, - она всех хорошо знала, так как сама была родом из Монсу. Роза принялась барабанить кулаками в дверь и в конце концов заставила Ипполита отворить. Как раз вовремя! Едва Грегуары вошли в дом, опять полетели камни. Оправившись от изумления, толпа заревела: