Жернова. 1918–1953. Книга десятая. Выстоять и победить
Шрифт:
Пошел снег, и через минуту все, что двигалось и стояло, побелело, но от этого не стало на сердце у Никиты Сергеевича светлее. И хотя вспоминать прошлые неприятности – только еще больше рвать себе нервы, тем более что и нынешних неприятностей хватает, однако никуда от воспоминаний не денешься. Умному человеку всегда хочется понять, от собственных ли просчетов происходят твои неудачи или по чьей-то злой воле. Понять – это значит в аналогичных случаях заранее подстелить соломку, чтобы мягче было падать. Но иногда, хоть лоб расшиби, а понять совершенно невозможно, почему Сталин поступает так, а не иначе.
Уж как Никите Сергеевичу хотелось принять капитуляцию Паулюса в Сталинграде – на сотни лет это бы прославило его и оставило в памяти народной, ан нет, принимали совсем другие, которые к сражению за Сталинград никакого отношения не имели. Можно сказать, что генерал Рокоссовский пришел на готовенькое, получив из рук Сталина право завершить разгром и пленение Шестой армии Паулюса, в то время как командующий фронтом Еременко и сам товарищ Хрущев, хотя и продолжали руководить Сталинградским фронтом, да только этот фронт от Сталинграда вдруг оказался далеко в стороне. Ловко Сталин провернул комбинацию с переименованием фронтов,
Американский «джип», хотя у него обе оси ведущие, ползет по дороге, разбрызгивая мокрый снег. Перед глазами мотаются влево-вправо снегоочистители, мелькают снежинки, с натугой воет и скулит мотор. Машину трясет, клонит то в одну сторону, то в другую, Никита Сергеевич сидит, вцепившись обеими руками в стальные скобы, специально для этого предназначенные. От такой езды все внутренности вполне могут перепутаться, потом ни один хирург не разберет, где чего и как поставить на место. Хорошо еще погода не летная, едут уже два часа, и ни одного самолета – ни немецкого, ни нашего.
Действительно, серое небо точно опустилось к самой земле, легло на дальние холмы и увалы, и по всем дорогам идут и едут отступающие войска, еще несколько дней назад рвавшиеся вперед, уверенные в своей несокрушимости. Никита Сергеевич вглядывается в красноармейцев и командиров, облепленных мокрым снегом, шагающих по раскисшей дороге, и видит лишь равнодушные, усталые лица. И идут они тяжело, через силу, скомандуй им остановиться – упадут и уснут прямо на снегу. А ведь он, Хрущев, видел, что войска, наступавшие беспрерывно более трех месяцев, устали и, что называется, выдохлись. Самое разумное было бы велеть им остановиться, привести себя в порядок, да куда там: вперед и только вперед! И вот – результат. Тут и его вина есть безусловно, потому что вполне понимал, что значит эта усталость войск, к чему она может привести, однако был уверен, что русский солдат все выдюжит, все перетерпит, и подгонял этого солдата вместе со всеми. Так ведь не сам по себе подгонял, а больше потому, что его, Хрущева, подгоняли сверху – вот в чем петрушка.
Снег вдруг прекратился, и – словно подняли занавес, – вдали показались окраины Харькова, напоминающие не город, а заброшенное кладбище.
В сорок втором, на волне одержанной под Москвой победы, когда сдвинулись с места все фронты, когда казалось, что это уже окончательно и бесповоротно, вот так же Никита Сергеевич стремился к Харькову, только не навстречу отступающим, а как раз наоборот – следуя за наступающими частями Красной армии. Он уже видел себя перед собравшимися жителями города, в уме давно сложил приличествующую событию речь. Он поклянется харьковчанам и освободившим их войскам, что бывшая столица советской Украины освобождена навсегда, что с этих пор ни один вражеский солдат не ступит на его улицы, что с завтрашнего дня начнется восстановление и возрождение поруганной Украины. Эти самые слова он говорил в освобожденном Сталинграде, они будут вполне уместны и в освобожденном Харькове. Но кто ж знал тогда, что до Харькова он так и не доедет? Никто. Даже Сталин. А нынче Никита Сергеевич в Харьков приехал накануне его второго по счету оставления города на произвол врага, и ликующий голос Геббельса уже несется над миром, предвещая очередной крах большевиков, на этот раз в 1943 году. И слава, как говорится, богу, что не въехал товарищ Хрущев в Харьков, иначе бы говорил то же самое, что собирался сказать в сорок втором, а потом… Как потом смотреть людям в глаза? Впрочем, он уже давно привык смотреть им в глаза не моргая, независимо от данных и невыполненных обещаний. Жизнь такая, что зачастую и сам не знаешь, что будет с тобой через час или два, какие планы сбудутся, а какие нет.
Мимо проплывали почти до основания разрушенные окраины, из снега торчали печные трубы, остатки стен. Возле развалин стояли женщины в лохмотьях, к ним жались детишки, одетые не лучше, на испитых лицах та же усталость и равнодушие, что и на лицах красноармейцев. Собственно, Никите Сергеевичу в Харькове делать нечего, но его властно тянуло туда, в город своей молодости, в город, который сам сдавал врагу во второй раз, тянуло как преступника на место совершенного им преступления.
В штабе фронта, несколько дней назад перебравшегося в Белгород, куда Никита Сергеевич прилетел прямо из Москвы, его отговаривали ехать. Но Никита Сергеевич в штаб лишь заглянул, чтобы лишний раз не якшаться с Голиковым, которого недолюбливал и от него ничего хорошего для себя не ожидал, тем более что ходили слухи, будто Голикова вот-вот должны сместить и заменить кем-то другим. Правда, Сталин эти слухи не подтвердил, учинив Хрущеву очередной нагоняй за то, что второй раз наступает на те же самые грабли, будто Хрущев, а не Голиков командует фронтом, будто не Сталин подгонял войска фронта идти смелее вперед. Конечно, надо было хорошенько позаботиться о флангах, – не Сталину же о них заботиться! – но черт же его знал, что у немцев еще сохранились такие силы, которые позволили им не только остановить уставшие и поредевшие наступающие войска Красной армии, но и нанести им поражение. А теперь вот близко локоток, да не укусишь.
На центральной площади бывшей столицы Украины Никита Сергеевич выбрался из машины на онемевших от долгого сидения ногах, постоял, держась за дверцу, потоптался, разминаясь, огляделся: и вблизи город тоже казался мертвым, укрытым белым саваном. Вокруг площади высились голые прокопченные стены правительственных зданий, укоризненно глядящих на Никиту Сергеевича черными провалами окон. Чудом казались уцелевшие здания кое-каких заводов, – иные, говорят, даже работали при немцах, – но вряд ли все это уцелеет, когда отсюда выгонят фрица в очередной раз. Все повторялось, и кого угодно могло бы привести в отчаяние это роковое повторение, только не Хрущева. «Ничего, – рассуждал он сам с собой, забравшись на заднее сидение и велев возвращаться в Белгород. – Ничего, ничего. Еще посмотрим, кто будет сверху. Еще посмотрим…» И, утешив себя этими словами, надвинул генеральскую папаху на глаза, откинулся на спинку сидения, и во всю обратную дорогу не смотрел по сторонам, то проваливаясь в дрему, то выныривая из нее, когда особенно сильно встряхивало и мотало. Только на подъезде к Белгороду, когда машина встала и кто-то дурным голосом заорал: «Во-озду-ух!», Никита Сергеевич вывалился из оцепенения, а затем из машины, и, не оглядываясь и не рассуждая, упал в канаву, закрыв руками голову. Над ним раза два с характерным воем пролетели «мессеры», треща пулеметами и дудукуя пушками, пули и снаряды с голодным визгом шлепались в снег, и Никита Сергеевич, вздрагивая, всякий раз торопливо шептал одно и то же: «Господи, пронеси! Господи, помилуй!», веря и не веря в потустороннюю силу неведомого существа, черному лику которого когда-то, в далеком детстве, бил поклоны и творил молитвы, прося милости и помилования за совершенные мелкие грешки.
Глава 25
С самого начала Сталинградской битвы Жуков кочевал с одного фронта на другой, выполняя различные поручения Сталина. Ему не трудно было догадаться, что после ряда поражений Красной армии, Сталин все меньше доверяет командующим фронтами, уверенный, что они либо неправильно оценивают состояние своих войск и войск противника, либо стараются до последнего скрывать свои ошибки и промахи, надеясь выкрутиться, а уж потом доложить о своей победе. Но победы, как правило, не получается, а получается очередной драп, попадание впросак, а затем поиск оправдания и биение себя в грудь. Наблюдая все это раз от разу, Жуков не уставал поражаться этому удивительному постоянству в поведении некоторых командующих фронтами. Казалось бы, каждый день в Генштаб и Ставку лично ими отправляются донесения о ходе боев со всеми подробностями, из которых не так уж трудно извлечь истинное положение своих войск и войск противника, как и направление развития событий на данном участке фронта, – если, разумеется, эти подробности не плод фантазии командующего и его штаба. Нет, иные генералы так насобачились желаемое выдавать за действительное, что и сам черт не разберет, где правда, а где искусно сотворенная ложь. Сам Жуков еще со времен Халхин-Гола уяснил, что нет более порочного пути, чем врать себе и вышестоящему начальству: истина все равно всплывет, а веры тебе уже не будет. И полагал, что если он чего и достиг на последующих должностях, то именно неотступным стремлением говорить Сталину правду и только правду, хотя выводы из этой правды Сталин делал не всегда ей соответствующие. Но время шло, и оказывалось, что он, Жуков, чаще оказывался прав, а Сталин, слишком доверяющий командующим фронтами, членам Военных советов этих фронтов, которые в известном смысле были его, Сталина, глазами и ушами, принимал решения, на поверку оказывающиеся не самыми лучшими, а иногда и гибельными.
Вот и по прибытии в Ленинград он, Жуков, по докладам командующего Ленинградским фронтом генерала Хозина сразу же определил, что они, как и в прошлом году, собираются использовать для прорыва блокады лишь часть имеющихся у них сил, в то время как многие участки фронта, где идут бои местного значения, или вообще никаких боев не ведется, не нуждаются в тех силах и средствах, которые там сосредоточены из принципа «как бы чего не вышло». Он приказал всю артиллерию, какая имеется в распоряжении фронтов, сосредоточить на участке прорыва, обеспечив таким образом решающее превосходство над противником. И блокада была прорвана всего за шесть дней. А если бы еще и разведка была поставлена на соответствующий уровень, то хватило бы и четырех. Конечно, немцы ждали удара и подготовили оборону и резервы, но как бы и ни ждали, а сила силу ломит. Жаль, что не удалось их отогнать от Ленинграда подальше, но и те немногие отвоеванные километры вдоль ладожского берега позволили установить сухопутное сообщение многострадального города с Большой землей и, следовательно, избежать нового голода и нехватки средств для успешной обороны. Он, Жуков, сделал для Ленинграда все, что только можно было сделать в тех условиях и теми силами. Другой на его месте не сделал бы и половины – в этом новоиспеченный маршал был совершенно уверен. И вот Сталин наконец признал за ним явное превосходство над всеми другими маршалами и генералами. И если до этого он, Жуков, еще с ними церемонился, приезжая на тот или иной фронт в качестве представителя Ставки, то теперь особо церемонится не станет, потому что… не умеют воевать, так пусть учатся, пока еще есть у кого учиться, а будешь церемониться – и время потеряешь зря, и толку никакого. Не может наш народ без того, чтобы не обложить его трехэтажным матом и не сунуть под нос железный кулак. Только тогда он приходит в чувство и начинает делать то, что положено.
На Южном фронте, где наши войска под командованием генерала Еременко уперлись в так называемую «Голубую линию», сооруженную немцами на Таманском полуострове, властвовала весна, с дождями и мокрым снегом. Почва настолько пропиталась водой, что даже тридцатьчетверки садились на брюхо, взбивая гусеницами жирный чернозем и не двигаясь с места. Вязли не только танки и машины, вязла пехота, едва вытаскивая сапоги, даже подвязанные к поясному ремню веревками. Не могли взлетать самолеты, почти прекратился подвоз боеприпасов и продовольствия, лошади падали от бескормицы. Наступать в таких условиях означало зазря губить людей и технику. Синоптики же предсказывали, что погода улучшится лишь к середине апреля.