Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка
Шрифт:
– Это наглая ложь! – выкрикнул он, вскакивая с места и сразу же позабыв все данные себе обещания быть выдержанным и прочая. – С таким же успехом я могу обвинить в том же самом и товарища Ежова: сидел на партконтроле и не мог оттуда разглядеть врагов народа! Уж не в сговоре ли с ними был товарищ Ежов?
– Товарищ Бухарин! Прошу тебя соблюдать партийную дисциплину! – постучал карандашом по графину Каганович. – Тут тебе не редакция «Известий», а пленум ЦК!
– Причем тут редакция «Известий», если я уже больше месяца не главный редактор?
– А для товарища
– Да, я со всей ответственностью заявляю, что товарищ Бухарин не только знал, но и соучаствовал в антисоветском заговоре, – снова заговорил Ежов. – И чтобы подтвердить свои слова, я прошу ввести в зал обвиняемых Радека и Сокольникова. Пусть они подтвердят мои обвинения в адрес товарища Бухарина.
По залу прошел скрип кресел и шелест поворачивающихся к дверям тел. Двери отворились – вошли двое чекистов, за ними, с руками за спину, Радек и Сокольников. Затем еще двое чекистов. Все шестеро прошествовали к трибуне, остановились в трех шагах от нее и повернулись к залу лицом. Все это было проделано молча и весьма согласованно, как будто уже не раз репетировалось в этом же зале, и каждый знал, куда идти, где стоять и что говорить.
Николай Иванович вытянул шею, разглядывая вошедших. Он знал их слишком хорошо. Особенно Радека, которого в редакциях газет называли «Радеком Великолепным», «Красавчиком», и не только потому, что владел острым пером, но и весьма эффектной внешностью. Жизнелюб, сердцеед, сластолюбец, позер. И во что же превратился этот человек за несколько месяцев пребывания в тюрьме? В развалину. Да и Сокольников – тоже. Тени былого великолепия.
У Николая Ивановича защемило сердце. Ведь эдак и его могут… А он так боится боли. Даже укол – и тот для него почти средневековая пытка. Какой ужас!
– Да, я не раз говорил с Бухариным о необходимости свержения существующего строя, – выдавливал из себя Радек.
Ежов перегнулся через трибуну, пытаясь заглянуть сбоку в лицо Радека, спросил:
– Где вы говорили об этом с товарищем Бухариным, обвиняемый?
– В редакции «Известий».
– Это ложь! – вскрикнул Николай Иванович, вновь вскакивая на ноги и холодея от ужаса, потому что о чем-то в этом роде они с Радеком однажды все-таки говорили. Не то чтобы о свержении существующего строя, а… Нет, никак не вспомнить.
– Карл! Как ты можешь говорить такое? Как можешь ты так бессовестно врать перед лицом своих товарищей по партии? Тебе померещилось, приснилось! Одумайся, Карл! – призывал Николай Иванович, не замечая, что голос его, всегда уверенный, а сейчас пронизанный плаксивыми нотками, передает весь ужас его перед случившимся. Он не видел лиц сидящих в зале, не замечал их брезгливости и презрения. Он ничего не видел, сознавая лишь одно: его участь решена, и это участь Зиновьева и Каменева. Но главное, он не находил веских аргументов против обвинения. А они существуют, не могут не существовать. Но память подсовывала ему лишь что-то мелкое, пошлое, незначительное, которое – и это понимал Николай Иванович – лишь усугубит его положение.
Радек молчал, потупив голову.
– Вот видите, товарищи! – воскликнул Ежов. – Какие мерзкие типы эти правые! Даже когда их припрут к стенке, они выкручиваются и врут. А потом начинают признаваться и лебезить: мол, я не я и хата не моя.
В зале засмеялись.
Косиор, первый секретарь ЦК КП(б) Украины, подтвердил с ухмылкой на круглом лице:
– Совершенно отвратительные типы.
Николай Иванович в растерянности оглянулся на Косиора, встретился с его волчьим взглядом, открыл было рот, чтобы возразить, но тут сбоку прозвучал голос Постышева, секретаря Курского обкома:
– Сплошь отвратительные типы.
– Странно, что ты, товарищ Постышев, пять минут назад снизошел до пожимания руки сплошь отвратительного типа. Ты хоть бы платком вытер свою руку, что ли, – не удержался Николай Иванович. Но слова эти были произнесены как бы и не им самим, а той частицей его, частицей совершенно мизерной, которая еще цеплялась за прошлое и была способна говорить его языком. Сам же Николай Иванович точно перешагнул через роковой рубеж, за которым ничего не оставалось, кроме близкого мрака и потрескивающих под тяжестью земли досок соснового гроба.
– Товарищ Бухарин! – прозвучал гневно клекочущий голос Кагановича. – Я требую от вас прекратить безобразие и не мешать работе пленума Цэка!
Нет, крышку еще не закрыли, и гробовщик не взял в руки свой молоток.
– По-моему, работе пленума Цэка мешает товарищ Ежов своей беспардонной ложью и подтасовками, – отпарировала мизерная частица Николая Ивановича, изо всех сил цепляющаяся за красную обивку гроба.
Каганович, глядя в зал, некоторое время в забытьи стучал карандашом по графину.
Николай Иванович, сев и задиристо выставив свою бородку, ожидал, что сейчас начнется установление истины, что-то вроде его очной ставки с Радеком и Сокольниковым. Уж тогда-то он им покажет, что такое логика и диалектика, уж тогда-то он точно отбросит крышку и выберется наружу.
Но не дождался: тех тут же вывели из зала.
Все это время Сталин ходил за спинами членов Политбюро. Помалкивал. Грыз черенок потухшей трубки.
– Теперь о проблемах борьбы с проникновением троцкизма… – начал было Ежов, но Сталин, остановившийся за его спиной, тихо заметил:
– Я думаю, товарищи, что нам надо закончить вопрос с товарищем Бухариным. У кого на этот счет имеются предложения?
Встал Буденный, одернул гимнастерку, кашлянул, заговорил, растягивая слова:
– Предлагаю исключить, это самое, товарища Бухарина из Цэка нашей ленинско-сталинской партии и, это самое, из партии вообще. А такжеть предать суду Особого совещания с вынесением высшей меры, это самое, пролетарского возмездия, поскольку товарищ Бухарин не оправдал, как говорится, и опять же, вступил в сговор, а мы ему прощали и все такое прочее.