Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка
Шрифт:
– Ваши оправдания гроша ломаного не стоят, – перебил его Лукашов. – Тем более что бывший главный инженер сейчас дает показания в соответствующем месте. Садитесь, гражданин Бляшкин. Не мешайте нам вести собрание.
Лев Петрович плохо следил за дальнейшим ходом разбирательства. Одна мысль не давала ему покоя: правильно или нет он поступил, выразив недоверие Бляшкину, поддавшись нажиму Лукашова? С одной стороны, вроде бы правильно: Бляшкин этот… ну и так далее. С другой стороны, получается, что он, Лев Задонов, вынес осудительный приговор человеку, который, собственно, и не виноват в том, что он такой, какой он есть, что лишь роковая случайность привела его в институт, подняла на такую ответственную должность, на которую он не имел никакого права. Быть может, ему где-то
Но что еще мог сказать в его защиту Лев Петрович Задонов? И надо ли было говорить даже то, что он сказал? Имел ли он на это право? Не подверг ли он и самого себя подобной же опасности, имея в виду свое дворянское происхождение? А более всего своих детей. Алексей, помнится, как-то говорил, что у государства рабочих и крестьян возникла необходимость в очищении своего организма от приобретенных за годы становления новой власти пороков, что такие очищения известны в истории всех народов, даже описаны в Библии, что бывают они всегда болезненны, что препятствовать этим процессам бесполезно и опасно, ибо эти процессы продиктованы ходом истории и политической целесообразностью и зиждятся на каких-то подспудных течениях…
Все это так, кто ж спорит, но за каждым таким процессом стоят живые люди. Хорошо рассуждать таким образом, когда ты стоишь в стороне. А если сам окажешься в первом ряду и в списках на рассмотрение? Вот то-то и оно.
Сосед Льва Петровича, Дмитрий Сергеевич Сувардов, ведущий инженер проекта, над которым работает бригада Задонова, больно толкнул Льва Петровича локтем в бок, схватил за руку, прижал ее к подлокотнику, прошептал в самое ухо:
– Вы что, Лев Петрович, с ума сошли?
– А? Что? – испугался Лев Петрович, догадавшись, что задумался и не понял, за что просил Лукашов голосовать.
– Вы что, не слышали, что ли?
– Н-нет, – прошептал Лев Петрович и с испугом посмотрел по сторонам.
– Слушать надо, – укоризненно попенял ему Сувардов. – Кузьмикина разбирают. – И уверенно заключил: – Шкура. Соловки по нем плачут.
Несколько минут Лев Петрович старательно слушал, что говорили с трибуны, что выкрикивали с мест, что энергично и даже радостно возглашал из президиума Лукашов. Но скоро слух его снова стал как бы заплывать воском – и лишь одно бу-бу-бу воспринималось сознанием, как будто Лев Петрович сидел не на собрании, а у себя в отделе и пытался решить какую-то сложную техническую задачу, когда все постороннее перестает существовать вовсе. Правда, теперь Лев Петрович то и дело поглядывал по сторонам, чтобы уловить общее настроение и не попасть впросак, однако смысл изменчивого настроения зала им не улавливался: собственное настроение, собственные мысли были сильнее и поглощали его целиком.
Зал захлопал.
Лев Петрович вздрогнул, покосился на хлопающего в ладоши Сувардова и тоже стал хлопать.
На трибуне стоял Хрущев и, ожидая тишины, расправлял вынутую из бокового кармана заготовленную речь.
Глава 11
Никита Сергеевич Хрущев стоял на трибуне и смотрел в зал. Он был уже вполне опытным партийным работником и поэтому знал, вернее сказать, угадывал каким-то девятым-десятым особым чутьем, внутренними часами, сколько времени положено хлопать залу перед выступлением партийного секретаря Москвы и области, так чтобы ни минуты больше, но и ни минуты меньше, потому что больше – это в ущерб стоящему над ним Сталину, меньше – в ущерб первому секретарю МК и МГК ВКП(б). И уж совершенно точно знал Никита Сергеевич, что за кулисами справа сидят две пожилые дамы, кремлевские стенографистки, и записывают все, что здесь говорится и делается, – вплоть до количества и интенсивности аплодисментов, и в связи с чем эти аплодисменты возникают. И много чего еще. Потом эти записи расшифруют, отпечатают на машинке и положат на стол Сталину. А Сталин обратит внимание прежде всего на то, не умаляют ли его, Сталина, роль вождя партии и главы государства рабочих и крестьян, не хочет ли кто с помощью дешевой популярности вытеснить его с первого места.
Никита Сергеевич понимал, что без такой политической бухгалтерии никак не обойтись. Сам он тоже ведет подобную же бухгалтерию по отношению к подчиненным ему московским партаппаратчикам, следит, чтобы никто из них не сел ему на хвост, иначе проворонишь и останешься с носом. Это в лучшем случае. В худшем – это когда Сталин решит, что Хрущев перестает пользоваться определенным ему по должности авторитетом среди народных масс, среди партийных работников, рядовых членов партии и беспартийных. Ибо авторитет помощников генсека, членов Политбюро и ЦК есть составляющая авторитета самого Сталина, советской власти. А впереди выборы в Верховный Совет СССР.
Зал хлопал, назначенные для этого люди выкрикивали положенные в данной ситуации лозунги и здравицы, и после каждого выкрика рукоплескания несколько усиливались, затем начинали спадать. До следующего выкрика.
Иным может показаться, что рукоплескания – это ерунда, показуха. Ан нет, господа хорошие, товарищи распрекрасные. Не ерунда и не показуха, а показатель активности, политической благонадежности и зрелости того или иного коллектива, того или иного социального слоя советского общества. Если вяло похлопали и сели, значит, либо выказывают свое неуважение к главному лицу, присутствующему на собрании, либо вообще равнодушны к тому, на что их нацеливает партия и товарищ Сталин. Даже страшно представить себе, чтобы на стол Сталину лег отчет, а в нем было зафиксировано, что на этом собрании хлопали мало и вяло. Особенно товарищу Хрущеву.
А между тем внутренние часы подсказали, что время аплодисментов кончилось, пора дело делать. Подчиняясь этим часам, Никита Сергеевич поднял короткопалую руку и несколько раз нежно и с удовольствием словно бы придавил ладонью в воздухе перед собой нечто невидимое другим, нечто мягкое и податливое, как пуховая подушка, – и зал разом и с видимым облегчением оборвал хлопки и затих.
Хрущев кашлянул и слегка нахмурился: ему не понравилось, что именно разом, будто топором отрубили, оборвались хлопки; могли бы для приличия чуть затянуть их, не показывать своего облегчения. Все-таки эти интеллигенты как были интеллигентами, так ими и остались. Только поэтому их надо хорошенько вычищать и перевоспитывать с помощью физического труда на свежем воздухе.
Заглянув в бумажку, Хрущев заговорил, то и дело энергично выбрасывая вперед руку, сжатую в кулак, потрясая ею в воздухе, грозя невидимым врагам и предупреждая их о неминуемой расплате за их подлые деяния. Сперва он говорил по бумажке, затем, все более воодушевляясь и распаляясь, заглядывал в бумажку все реже и реже, отступал от текста, фразы строил вкривь и вкось, даже не замечая этого. Да и слушатели мало обращали внимания на то, как говорил секретарь горкома и обкома. Для них важнее было не как, а что он говорил, а более всего – что имел при этом в виду.
– Не по речам на митингах и собраниях, но по делам на действительном социалистическом строительстве, на действительно практической работе мы должны судить о людях, о каждом конкретном человеке, особенно о членах партии и руководителях, об их практической пригодности для нашего общего дела, об их политическом и идеологическом облике, – уже почти кричал Никита Сергеевич, брызгаясь слюной, которая закипала у него в уголках губ, не замечая, что говорит почти по Евангелию. Он облизывал губы или отирал их тыльной стороной ладони, не замечая и этого. И редкие слушатели замечали эти неважные подробности.