Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка
Шрифт:
– Между прочим, – заговорил о своем Лев Петрович, – этот Хрущев… он помянул в своей речи какого-то интеллигента, который лишь под нажимом выразил недоверие одному из каэров. Хотя таких было несколько, но мне, Алешка, почему-то кажется, что имел в виду он именно меня. Может, это мнительность и прочая ерунда, а может, так оно и есть… – Помолчал немного и признался: – Страшно.
– Брось, Левка! – посоветовал Алексей Петрович. – Этак можно и свихнуться. Ты лучше скажи, как тебе показался Хрущев.
– Хрущев? Как тебе сказать? Этакий живчик. Энергии в нем – на десятерых. Так и сыпал всякими пословицами и поговорками. Иногда к месту, иногда нет. Но впечатление производит. Мужик неглупый – это видно. Однако то и страшно,
– Да нет, не напрасно. Писатель и газета – это, знаешь ли… Журнал – еще куда ни шло! – отмахнулся Алексей Петрович. И вновь загорячился: – Вот ты вспомнил старые времена и то, что тогда подобного не было, но при этом нам казалось, что власти ущемляют наши права, унижают наше человеческое достоинство. А я подумал: если бы действительно ущемляли, как ущемляют сейчас, не было бы и революции.
– Ты полагаешь…
– Ах, Лева! Ничего я не полагаю! Но и брюзжать по поводу действительности не вижу никакого смысла. Всякая действительность хороша для одних и плоха для других. Аксиома! Давай-ка лучше еще закурим твоих папирос.
Глава 14
В эту ночь Алексею Петровичу работалось из рук вон плохо. Более того, часа через два стало казаться, что весь его роман о нынешнем времени есть сплошная ложь, ничего не объясняющая ни современникам, ни, тем более, потомкам, ложь унизительная и бесполезная. Он уныло скользил мыслью по предполагаемому сюжету романа и приходил к выводу, что взял не тех героев и не те жизненные ситуации, что в драматургии романа нет именно драмы, что с какой стороны не посмотри, все шито белыми нитками, все сомнительно и может вызвать столько нареканий, ядовитых издевок со стороны идеологических цензоров и окололитературных Церберов, что и захочешь повернуть время вспять, да не получится. Но самое страшное, что он и сам не верит в то, что пишет. Описывать же события так, как он их видит и понимает, равносильно самому себе надеть на шею петлю да еще и на табуретку влезть добровольно. Нет, не зря все шло к тому, чтобы писатель превратился в послушного власти художественного – в кавычках, разумеется, – оформителя ее идей, излагаемых в передовицах «Правды». Он, Алексей Задонов, был таким оформителем в газете, мечтая о некой свободе в образе писателя, но свободы нет и здесь, лишь само оформительство поменяло внешний облик и название.
Алексей Петрович встал из-за стола и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по кабинету в узком пространстве между столом и книжными полками, скользя невидящим взглядом по знакомым корешкам книг.
Что ж, бросить все и вернуться к «кульману»? А как же Пушкин? Или Достоевский? Или Толстой? А как же Михаил Шолохов? Сумели же они донести до читателя свои идеи, несмотря ни на какие препоны. Так неужели же и он, Алешка Задонов, не сумеет?
Однако расхаживание по кабинету и ссылки на других писателей ничего Алексею Петровичу не дали – никаких новых идей, новых мыслей и даже ощущений. Казалось, что внутри у него, в том месте, где предполагается душа, все остыло и уснуло и не способно откликаться ни на какие призывы голосов из прошлого, с которым он был связан, как ему представлялось, неразрывными узами. Увы, голоса эти с каждым годом звучат все тише и тише, и он не в силах ничего с этим поделать.
Да и что это такое – писатель? Только лишь способность пользоваться словом так, как художник пользуется кистью, вышивальщица – иглой, или это еще и свыше предоставленное тебе право говорить с людьми обо всем, что их мучает и радует, их, бессловесных и безмысленных? Но если мысли твои связаны, если ты обречен воспроизводить чужие мысли, облекая их в некую приятную для чтения форму, то можно ли этим удовлетворяться и позволять использовать себя в столь унизительной роли? Разве не задача писателя показывать людям, что они есть на самом деле и чем бы могли стать, если бы очень сильно пожелали? Но этой-то возможности ты как раз и лишен. Так какой же ты тогда, к чертям собачьим, писатель, если не способен найти для себя то, что нашел Шолохов? Уж лучше, действительно, за кульман, чертить шатуны и кривошипы. Вон брат Лева… Разве он живет менее наполненной жизнью?
Алексей Петрович сжал за спиной одной рукой другую – до боли, до ломоты в суставах. Он знал, что все эти его рассуждения – от лукавого, что он болен писательством, и какие бы запреты ни возникали перед его страстью, он будет писать и писать, лавируя между рифами запретов и ограничений, не уйдет добровольно из этого сладкого мира выдумки, даже если бы пришлось ограничиться описанием деревьев и трав, жучков и прочих бессловесных тварей.
А может, взяться за историю? История сейчас в моде. Вон Алексей Толстой… продолжает писать своего Петра Первого. На Мосфильме снимают кино по его же роману. Говорят, будто готовится целая серия фильмов о Великом Прошлом, которое еще недавно огаживалось всеми этими Филькинштейнами и Филькиншрайберами, Бухариными и Демьянами Бедными…
Вторые-то – особенно отвратительны, ибо – русские. Теперь одни в первых рядах советских патриотов, другие… Кто это сказал, что патриотизм – последнее прибежище негодяев? Впрочем, неважно кто. Важно, что все сегодняшние негодяи становятся ультра-патриотами.
«Боже, накажи их за их мерзости!» – неожиданно для себя взмолился Алексей Петрович, и даже рука его потянулась вверх, но замерла на полпути.
Часы пробили два. Дверь тихо отворилась, неслышно вошла Маша, неся перед собою поднос. Поставила поднос на стол, молча, с недоумением уставилась на своего мужа, вышагивающего взад-вперед с заложенными за спину руками.
«Как арестант», – мелькнуло в ее голове, и тело охватило леденящим холодом недоброго предчувствия.
– Алеша, – тихо позвала она. Ей показалось, что муж не видит ее, что он вообще где-то не здесь, где-то далеко-далеко, откуда не возвращаются.
Алексей Петрович остановился, вскинул голову. Он слышал и видел свою жену, но врожденное актерство заставляло его играть некую роль и делать вид, будто он так погружен в себя, что ничего не видит и не слышит.
– А-а, это ты, – произнес он вполне натуральным голосом человека, вернувшегося из неведомого. Затем стремительно подошел к Маше, взял за руку, сел, посадил ее к себе на колени, как не саживал уж года три, отметив при этом, что Маша потяжелела и ему трудно удерживать ее на своих ослабевших за последние месяцы почти полного бездвижья ногах.
«Надо гулять, – вяло подумал Алексей Петрович, зная, что специально для укрепления ног гулять не станет, что вообще забота о собственном здоровье – неприлична для истинного интеллигента. Другое дело, если бы он жил в деревне. Тогда приходилось бы ежедневно пилить и рубить дрова, заниматься еще чем-то, чем он занимается иногда на даче по необходимости. Но здесь, в Москве…
– Что-нибудь случилось? – тихо спросила Маша, опираясь одной рукой на подлокотник кресла, чтобы мужу было легче держать ее располневшее тело, а другой гладя его мягкие волосы, кое-где уже тронутые сединой.
– Нет, ничего, – поспешил успокоить ее Алексей Петрович. – То есть лично у меня ничего не случилось. Если не считать того, что работа сегодня почему-то не клеится.
– Ты устал, Алешенька. Тебе надо отдохнуть, развеяться, куда-нибудь поехать. Почему бы тебе не воспользоваться приглашением армянских писателей и не посетить Армению? Там сейчас уже тепло, все цветет. Право, поезжай.
– Да, ты, пожалуй… Я действительно устал, в голове пусто, на душе – тоже. И потом, все эти мерзости вокруг, в которых я никак не могу разобраться…