Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка
Шрифт:
Что ни говори, а путешествия хороши и полезны лишь для тех, кто разнообразие и новые впечатления ищет вовне, а не в себе самом, настоящему же писателю надобно сидеть в своей норке и не высовывать из нее носа. Да и что русский писатель может написать об Армении, если он не натуралист, не географ, не археолог, не этнограф и прочая, и прочая? Свои впечатления? Впечатления усталого, замученного человека?
Конечно, в любой стране есть много чего удивительного, но это удивительное скорее раздражает своей непривычностью, – цивилизованностью или дикостью, не имеет значения, и не важно, кем ты себя считаешь, европейцем или азиатом, – а более всего тем обстоятельством, что в чужой мир с наскока не проникнешь,
Самое удивительное… нет, вернее сказать: ничего удивительного в том, что ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Некрасов, ни Толстой никогда не выезжали из России и потому-то остались ее истинно национальными писателями, а те, что ездили, там, за границей, больше теряли, чем приобретали. Взять хотя бы тех же Гоголя и Тургенева, Герцена и… и нынешних выскочек.
Но если однообразное «это» кончилось в реальности, то во сне оно продолжалось, повторяясь в самых нелепых положениях. То Задонов снова трясся в автомобиле, глотая серую пыль и изнывая от жары; то сидел за столом, выслушивая длинные тосты и поглощая обжигающую рот и желудок пищу, в которой перец, казалось, был самой главной, если не единственной, составляющей; то карабкался по скалам, чтобы увидеть горных баранов, точно без этого и Армения не Армения; то кого-то догонял, то от кого-то убегал и прятался, хотя в реальности этого не было, но, видать, существовало в подсознании.
Иногда ему казалось, что весь этот безудержный разгул его армянских коллег по перу вызван не его явлением в их древней стране, а той атмосферой страха и неуверенности в завтрашнем дне, которая докатилась сюда из Москвы. Правда, здесь почти не увидишь русского, а еврея не отличишь от армянина, но во всем остальном страна походила на какую-нибудь русскую глубинку, где не так много советской власти, как много власти отдельных и далеко не самых лучших человеков.
Раза два случалось так, что, заехав в селение, его спутники узнавали там что-то такое, отчего менялись их лица, голоса становились глуше, глаза тоскливее, а непременное праздничное застолье превращалось в поминки. Не обязательно было знать их язык, чтобы понять, что тут дело не в чьей-то естественной смерти, а в том, что нечто противоестественное вторглось в их жизнь, не считаясь ни с древней историей народа, ни с его культурой.
Задонов не спрашивал, чем вызваны эти изменения в поведении его спутников, а те изо всех сил старались показать, что ничего не случилось такого, из-за чего стоило бы расстраиваться и прерывать их веселое путешествие. Они любили свою каменистую страну, гордились ее прошлым и старались внушить эту гордость своему гостю. А гость умилялся их наивности, а они, в свою очередь, умилялись его умилением.
Но, слава богу, все позади. Еще несколько дней и – в Москву! Домой, домой, домой!
Тропинка над пропастью, по которой шел Алексей Петрович, вдруг кончилась. Он остановился в растерянности. До цели – горного села с цветущими садами, запахом молока и жареного мяса, – оставалось совсем немного, а впереди отвесная стена и ни одного уступа…
Сверху сыпались камни…
Алексей Петрович стоял под нависшей скалой, прижимаясь к ее горячему боку всем своим уставшим телом, и чувствовал, как гора вздрагивает от заключенных в ней чудовищных сил.
Вдруг в скале появилась трещина, из нее хлынула вода, но не холодная, а горячая. Ноги стали скользить, они не находили опоры, пальцы рук бесполезно цеплялись за каждую выемку и неровность, из-под ногтей сочилась кровь…
Камни со свистом пролетали мимо, глубоко внизу ухали, ударяясь о камни же, эхо злорадно хохотало, прокатываясь по ущелью. Еще немного – и он сорвется и полетит вниз…
И ни одной живой души окрест…
Алексей Петрович знал, что это все происходит с ним во сне, что надо поскорее, пока не сорвался со скалы, просыпаться, – он сделал над собой усилие и проснулся. Тело мокро от пота, в комнате душно, пахнет жареным луком.
Стучали в дверь.
Еще не открыв глаза, он догадался, что наступило утро: за окном, в зеленой листве акаций оглушительно чирикали воробьи, точно тысячи мальчишек водили железками и кусочками кожи по оконному стеклу. Подумал, что за ним, скорее всего, пришли его друзья для дальнейшего изучения Армении и ее национальных особенностей в оставшиеся несколько дней. Что-то они вчера такое говорили о развалинах крепости трехтысячелетней давности, но ему казалось, что говорили из вежливости, потому что после такой дороги вряд ли у кого-нибудь возникнет желание все начинать сначала.
Алексей Петрович с трудом спустил с постели ноги, сел, кряхтя и охая: болело все тело, каждая мышца и даже каждая косточка, точно его прогнали сквозь строй. Он накинул на голое тело халат, пошел открывать, едва переставляя ноги.
Нет, это были не друзья, а мальчишка-посыльный в красной турецкой шапочке. Он передал Задонову два письма и телеграмму, ткнул пальцем в книгу, показывая, что надо расписаться. По-русски он не знал ни слова.
Алексей Петрович расписался, закрыл дверь, вернулся в спальню и лег. Первой он развернул телеграмму, то есть листок серой бумаги, на которой были наклеены бумажные ленты с машинописным текстом: «немедленно выезжай несчастье левой маша». Он ничего не понял, только сердце вдруг ухнуло и провалилось куда-то, а в голове стало пусто… до звона.
Прочитал еще и еще раз: понятнее не становилось. Мысли заметались. Что за несчастье? Попал под автомобиль? Взорвался котел? Левка рассказывал, как на испытаниях нового котла высокого давления разорвало паропровод и раскаленным паром до смерти ошпарило несколько человек. А может, арестовали? Левка, помнится, что-то говорил по поводу выступления Хрущева и намека в этом выступлении на то, что кто-то из сотрудников института не то и не так сказал. А Левка полагает, что именно он и есть один из таких бестолковых сотрудников.
Но за бестолковость не должны арестовывать.
Впрочем, могло быть все, что угодно: и несчастный случай, и даже арест. Не понятно было лишь одно: чем же он, Алешка, может помочь брату своим быстрым возвращением в Москву? Конечно, если несчастный случай, тогда… А если нет?
Алексей Петрович пошарил вокруг себя, нашарил два конверта: может быть, письма что-то разъяснят?
Одно письмо было от Ляли. Написанное знакомым детским почерком, оно скупо сообщало о том, что у нее все в порядке, что известный ему конфликт улажен, что дома все живы-здоровы и посылают ему привет.
Второе письмо было от классной руководительницы Татьяны Валентиновны. Почти такое же скупое и, на удивление, писанное почти теми же словами, будто учительница и ее ученица заранее обговорили, что им писать. За этой скупостью Алексею Петровичу почудилось бог знает что: и страх, и нежелание говорить правду, и забота о его самочувствии, и неверие в его возможности как-то повлиять на события.
Судя по штемпелям, письма были отправлены через пять дней после его отъезда, а телеграмма послана три дня назад, то есть тогда, когда он лазал по горам, чтобы увидеть горных баранов, которые чуть ли ни символ Армении. Баранов он так и не увидел.