Жернова. 1918–1953. Книга третья. Двойная жизнь
Шрифт:
– Ну, холера пузатая! Шевелись давай!
Приехав в Вешенскую, Шолохов велел остановиться возле райкома партии и, расплатившись, отпустил извозчика. В райкоме застал лишь нового секретаря Кузнецова, сорока двух лет, в партии с семнадцатого года – это все, что он знал об этом человеке. Мужик, на первый взгляд, вроде порядочный. Однако перегибам не препятствовал, и даже поощрял, боясь одновременно и перегнуть и недогнуть.
Зашел к нему в кабинет, поздоровались, сел. Глянули друг на друга. Кузнецов молчит, Шолохов – тоже.
Первым не выдержал Шолохов:
– Что новенького?
– Да,
– Зимин был?
– Был.
– И что?
– Да все то же самое: накрутил хвоста по части отставания от плана хлебозаготовок и уехал в Верхне-Донской район. Овчинников тоже уехал, остался один Шарапов. Лютует. Зимин его поддерживает полностью. – И, помолчав, спросил осторожно: – А ты как съездил?
– Как Хлестаков в пьесе Гоголя «Ревизор», – ухмыльнулся Шолохов. – И кормили, и поили, и баб подсовывали. Только денег в долг не давали.
– М-мда, – промычал Кузнецов. – А мы вот сводку в крайком подготовили…
– И что за сводка? – оживился Шолохов.
Кузнецов открыл папку и, почти не заглядывая в нее, стал пересказывать, время от времени вскидывая на Шолохова глубоко упрятанные за припухшими веками черные зрачки:
– По нашему району на сегодняшний день арестовано 3128 человек. Получается 6 процентов от всего населения в 52069 человек. Приговорено к расстрелу – 52. Осуждено к разным срокам – 2300. Исключено из колхозов хозяйств – 1947. Полностью изъяты продовольствие и скот у 1090 хозяйств. В ямах нагребли 2518 центнеров зерна, в других местах – 3412. Всего, значит, 593 тонны. В том числе и отобранный пятнадцатипроцентный аванс. Более тысячи семей выгнаны из домов, живут на улице. Дома проданы. Такая вот статистика.
– Кого расстреляли?
Кузнецов стал зачитывать список. И вдруг:
– Гордей Ножеватый…
– Как? Его-то за что?
– Побег из-под стражи, подстрекательство к бунту, сопротивление властям…
Перед глазами Шолохова встал Ножеватый – таким, каким он видел его в последний раз: с синяками и кровоподтеками на лице, с хрипом выплевывающего:
– Таких рубать надо… рубать…
– Меня тоже надо… за сопротивление властям и подстрекательство к бунту, – выдавил Михаил из себя, заглядывая в бегающие зрачки секретаря. – Это я там был, когда дети и бабы выли от холода в проулках, это я грозился, что все за это поплатятся…
Кузнецов отвернул в сторону голову, забарабанил пальцами по столу, как бы говоря: «Шолохов – это одно, а Ножеватый – совсем другое».
Помолчав, Шолохов спросил:
– Есть замерзшие, умершие от голода?
– Такие факты имеют место. Но кто их считает? Никто не считает.
– И что из этого следует?
– Еще больший голод, вот что из этого следует, товарищ Шолохов! – неожиданно вскрикнул Кузнецов сдавленным голосом, точно Шолохов и был в этом виноват, и, замахав руками, зашелся в долгом сухом кашле.
Откашлявшись, отдышавшись и вытерев слезы, пояснил:
– Врачи говорят: бронхит. Лечить, говорят, надо. А когда лечить? – И, помолчав, глянул на Шолохова с глубоко упрятанной в глазах тоской, спросил: – Сам-то что думаешь?
– Всякое думаю. И то в голову приходит, и это, и пятое-десятое. Уже начинаю бояться собственных мыслей…
– У меня то же самое, – признался с робкой усмешкой Кузнецов. – А как начнешь вспоминать, о чем мечтали в гражданскую… – И тряхнул седеющей редковолосой головой.
Глава 15
Не сразу, но Шолохов все-таки сел за письмо Сталину. Молчать и ждать, что оно само собой образуется, уже было невмоготу. Тем более что и к нему подбирались тоже: новый уполномоченный Гэпэу, как стало известно Михаилу, собирал на него компромат, строчил доносы. Да и вести шли со всех сторон самые безрадостные, и, получалось, что, кроме Сталина, обращаться было не к кому.
И он, макая перо в чернильницу, заскрипел по бумаге:
«т. Сталин!
Вешенский район, наряду со многими другими районами Северо-Кавказского края, не выполнил плана хлебозаготовок и не засыпал семян. В этом районе, как и в других районах, сейчас умирают от голода колхозники и единоличники; взрослые и дети пухнут и питаются всем, чем не положено человеку питаться, начиная с падали и кончая дубовой корой и всяческими болотными кореньями…»
Перо легко скользило по бумаге, однако, как и всегда, не поспевая за мыслями:
«…Как работали на полудохлом скоте, как ломали хвосты падающим от истощения и устали волам, сколько трудов положили и коммунисты и колхозники, увеличивая посев, борясь за укрепление колхозного строя, – я постараюсь – в меру моих сил и способностей – отобразить во второй книге «Поднятой целины». Сделано было много, но сейчас все пошло насмарку, и район стремительно приближается к катастрофе, предотвратить которую без Вашей помощи невозможно…»
Закончив фразу, отложил перо, раскурил трубку, задумался. Сталин, конечно, упоминание о второй книге «Поднятой целины» воспримет как шантаж, и, чего доброго, остальное тоже. Вычеркнуть?
Встал, прошелся до двери и обратно. Решил: а пусть воспринимает, как хочет! Мне-то все равно деваться некуда. Потому что пишу жизнь, а не Панферовские «Бруски», где, что ни персонаж, то ряженый, и говорит не своим голосом. И все, к тому же, заканчивается ко всеобщему удовольствию. А товарищ Сталин – так вообще выглядит этаким добреньким дедом Морозом… Впрочем, и сам ты надеешься на его дедморозовство, – признался Шолохов, закусив губу. – Но это по жизни. А в творчестве? В творчестве мне со своей борозды сходить нельзя. Да и поздновато. А там… будь, что будет.
Вернулся за стол и заскрипел пером, подробно описывая, как в районе уполномоченный крайкома Овчинников прикидывал на глазок будущий урожай, как в крайкоме верстали план хлебозаготовок, и такой наверстали, что и в лучшие-то годы не приснится, как потом тот же Овчинников буквально выбивал этот план из колхозников и единоличников.
«…Когда начались массовые обыски (производившиеся обычно по ночам) с изъятием не только ворованного, но и ВСЕГО ОБНАРУЖЕННОГО ХЛЕБА, – хлеб, полученный в счет 15 % аванса, СТАЛИ ПРЯТАТЬ И ЗАРЫВАТЬ, чтобы не отобрали. Отыскивание ям и изъятие спрятанного и неспрятанного хлеба сопровождалось арестами и судом; это обстоятельство понудило колхозников к массовому уничтожению хлеба. Чтобы хлеб не нашли во дворе, его стали выбрасывать в овраги, вывозить в степь и зарывать в снег, топить в колодцах и речках и пр.»