Жертва вечерняя
Шрифт:
Вот теперь, зная, что Кротков будет завтра, я готовлю очень много разных вещей, на которые хотела бы его вызвать, а завтра ничего у меня не выйдет.
И Домбрович и Степа приучили меня к длинным разговорам. Я привыкла слушать и соглашаться. Я привыкла к пространным объяснениям. И вот теперь явился человек с краткими изречениями. Я и не умею с ним говорить. Кротков не остроумен; но на все у него простой и несложный ответ. С таким человеком нужно говорить и спорить после большой подготовительной работы. А то ведь мы выдумываем взгляды наши только тогда, когда развиваем
Он недавно мне говорит:
— De ma vie je n'ai fait une seule saillie! [244]
Может быть, самое желание задавать разные вопросы каждому новому человеку явилось у меня под влиянием сочинителей?
В самом деле, зачем непременно чувствовать этот зуд, эту тревогу, это желание как-нибудь заявить себя? Ведь коли поглубже-то взять, так тут, по крайней мере, наполовину тщеславия.
Завтра буду себя вести с достоинством, просто радушной хозяйкой. Этого весьма довольно. Видов у меня никаких на г. Кроткова нет. Стало быть, не из чего «пыжиться», как Кукшина в "Отцах и детях".
244
За всю свою жизнь я не придумал ни одной остроты! (фр.).
9 августа 186*
10-й час. — Четверг
Вышло не так! Это, впрочем, всегда бывает…
Кротков явился прямо к обеду и, что меня ужасно удивило, привез игрушку Володе! Это так на него непохоже.
Говорит мне:
— У вас славный мальчуган. Мы с ним будем приятели.
Мой Володька всем нравится. А давно ли я его считала дрянной плаксой?
За обедом Кротков говорил все об еде. Рассказывал разные кушанья. Точно будто другого и разговора нет. Русской кухни он не любит. Обычай есть пирожки считает нелепым; но зато одобряет водку перед обедом. И все это без всяких ученых объяснений, а так, просто. "Нашел, мол, стих говорить об еде — поговорим об еде".
Мне нечего было играть роль радушной хозяйки: он и без меня ел с большим аппетитом.
Когда мы встали из-за стола, я чувствовала себя не совсем довольной. Мне чего-то недоставало. Простая манера гостя и низменный сорт разговора внутренно раздражили меня. Мы перешли в сад. Не знаю, понял ли Степа мое настроение, но он куда-то удалился. Мы остались вдвоем с Кротковым, на скамейке около пруда.
Он закурил сигару, сказавши мне вполоборота:
— Вы позволите.
Фраза эта была не вопросительная, а утвердительная.
— Мальчик у вас славный, — начал сам гость.
— Будто бы?
— Чего же вам еще! На него приятно смотреть. Вы его хорошо держите.
Я покраснела от удовольствия; но поторопилась заметить:
— Помилуйте, я еще только готовлюсь его воспитывать.
Кротков сбоку поглядел на меня, показал мне свои белые зубы, тряхнул как-то головой и выговорил:
— Затеи.
Я пододвинулась к нему и спросила довольно резко:
— Что-о?
— Затеи, я говорю.
— Как затеи, что затеи?
— Вот то, что вы мне сейчас сказали.
— Я вам сказала, — начала я полуоскорбленным тоном, — что я готовлю себя к воспитанию моего сына. Я ничего не знаю; поэтому должна учиться с азов.
Улыбка не сходила с его красных губ.
— Зачем все это?
— Как зачем?
— Вы мать, и, как видно, очень хорошая мать, а волнуетесь точно какая институтка.
Я вскипела. "Как ты смеешь мне нравоучения читать!" — воскликнула я в самой себе.
— О каком волнении вы говорите? — спрашиваю весьма тревожным голосом.
— Да как же, — отвечает он, глядя на меня своими голубыми глазищами. — Я ведь вижу, чем вы занимаетесь… Перевоспитываете себя?
— Ну да, перевоспитываюсь.
— Неужели вам Степан Николаич внушил эту идею?
— Я и сама чувствую, что я круглая невежда…
— Что ж за беда такая. Вам что же хочется знать?
— Как что? Все, что нужно развитому человеку.
— Это слишком обще. Науку, что ли, какую-нибудь: химию или механику?
— Да вот, прежде всего мне нужно подготовить себя к тому, чтобы выучить грамоте Володю.
— Ну, это другое дело. Да и то лишняя забота. Вы достаточно грамотны.
— Однако надо какую-нибудь систему?
— Золотова книжку возьмите, вот и все. Мне, лет пять тому назад, попались в воскресной школе такие два кондитерских ученика, что я сначала усомнился причислить ли их даже к млекопитающим. А ничего: через два месяца стали читать.
— Все это прекрасно, — возразила я еще задорнее. — Надо же иметь какое-нибудь направление, надо знать, к чему готовить ребенка.
— Вы этого знать не можете, да никогда и не будете знать. Разве вы хотите его с шести лет, как Фемистоклюса в семействе Манилова готовить в дипломаты?
— Не готовить, но выследить все его инстинкты, наклонности, дарования…
— Несбыточное дело. Вы, стало быть, свою собственную науку хотите сочинить.
— Как собственную науку?
— Да так-с. Ведь то, что разные немцы называют психологией, — все ведь это, как семинаристы говорят: "темна вода во облацех небесных". Этакой науки пока еще нет. А ваши личные наблюдения над сыном ничему не послужат, только собьют и вас, и его. Знавал я двух юношей, которым матери посвятили всю свою жизнь. Вышло из них два образцовых болвана.
— Значит, вы отвергаете в принципе материнское воспитание?
— Зачем вы тут приплели слово принцип? Меня как холодной водой обдало.
— Дело не в словах, — пробормотала я.
— Так точно, но зачем же вставлять их там, где не следует. Я замечаю, вернувшись в Россию, что теперь неглупая женщина не может по-русски двух слов сказать, чтобы не вставить принципа, организма и интеллигенции.
— Вы желали бы, чтоб они болтали по-французски, как сороки?
— Что же? Хорошо говорить по-французски не очень-то легко. По крайней мере, все фразы установлены. Язык строгий. Чуть вставишь лишнее слово — и выйдет примесь нижегородского.