Жертва
Шрифт:
Вопрос сопровождался невнятно-пышным жестом, и только сейчас, вглядевшись в это потное лицо, Левенталь понял, насколько Олби надрался.
— Кому нужна тут такая куча народу, навеки особенно? Куда их всех сунуть? Какая кому от них польза? Посмотрите на всех этих вшивых я, для которых создан мир, и я его с ними делю. Любить ближнего, как самого себя? Да кто он, к чертям собачьим, этот ближний? Хотелось бы знать. Или, положим, я вдруг решил бы его ненавидеть, как самого себя, — но кто он такой? Как я сам? Боже меня избави быть, как те, кого я наблюдаю вокруг. Ну, а касаемо вечной жизни, думаю, я не открою вам особенной тайны, если скажу, что большинство рассчитывает умереть…
Левенталя
— Нельзя ли потише, — сказал он. — Если мир для вас перенаселен, ничем не могу вам помочь, но зачем так орать.
Олби тоже засмеялся, натужно, вытаращив глаза, весь раздувшись. Потом выкрикнул хрипло:
— Горячие звезды, холодные души, вот вам ваш мир!
— Хватит вопить. Довольно. Шли бы вы спать. Идите проспитесь.
— Ах, добрый старина Левенталь! Добросердечный Левенталь, истинный иудей…
— Хватит, кончайте! — Левенталь не выдержал.
Олби послушался, хоть и продолжал скалиться. Время от времени не мог удержать вздох, совсем обмяк в кресле.
— Вы правда что-то собираетесь для меня сделать? — сказал погодя.
— Прежде всего вы должны кончать ваши штуки.
— A-а, да в гробу я видал вашего этого Бирда. И не собираюсь я вам там надоедать, если вы насчет этого.
— Вам надо самому постараться что-то с собой сделать.
— А вы-то будете стараться? Ну, блатом своим для меня воспользуетесь?
— Хоть лопни, я не много могу сделать. И пока вы себя будете так вести…
— Да, вы правы. Надо взяться за себя. Надо измениться. Я и собираюсь. Нет, правда.
— Вы же сами видите, да?
— Ну конечно. Думаете, я совсем ничего не соображаю? Я должен взять себя в руки, пока не все упущено… снова стать таким, каким я был, когда Флора была жива. Я же понимаю, во что я превратился. В ничтожество. — Пьяные слезы текли у него по щекам. — Было же во мне что-то хорошее. — Он запинался, бормотал, отчасти омерзительный в этом пылу самоуничижения, но отчасти… ах, невозможно его было не пожалеть. — Вам Уиллистон подтвердит. И Флора бы подтвердила, была бы она тут, могла бы говорить, меня простить. По-моему, она простила бы. Она меня любила. Сами видите, до чего я опустился, — такое вам говорю. Будь она жива, разве я бы мучился так из-за того, что к черту пропала жизнь.
— Ах, оставьте…
— Мне бы все равно было стыдно, но так не пришлось бы казниться.
— Вам-то? Ах вы ханжа, да никогда вы казниться не будете, хоть тысячу лет проживете. Знаю я таких.
— Нет, я виноват. Я знаю. Душенька моя! — Прижал к потному лбу ладонь, грубо раззявил рот и — ударился в слезы.
Левенталь смотрел на него с какой-то панической жалостью. Встал и думал, что же теперь делать.
Надо кофе ему сварить, вот что, решил он. Поскорей пошел, налил воду в кофейник, чиркнул спичкой, поднес к горелке. Пламя распустило лепестки. Он постучал ложкой по банке, отмерил кофе.
Когда вернулся в гостиную, Олби спал. Он кричал: «Проснитесь! Я вам кофе варю». Хлопал в ладоши, тряс его. Наконец приподнял ему одно веко, заглянул в глаз. «Отключился», — бормотнул про себя. И подумал с горькой брезгливостью: ну как его тут оставишь? Еще бухнется с кресла, всю ночь проваляется на полу. Довольно пугающая перспектива — так провести ночь: Олби на полу, вдруг проснется. Вдобавок все отвратней разило от него перегаром. Левенталь стянул Олби с кресла, поволок из комнаты. Возле кухонной двери взвалил себе на спину, придерживая за запястья, отнес в столовую и там бросил на тахту.
16
Надвигался День труда [19] ; укороченная следующая неделя. Время сдачи номера сдвинулось,
19
Национальный праздник в США, отмечается в первый понедельник сентября.
20
Высказывание приписывается Роберту Саути. На самом деле восходит к епископу Ричарду Камберленду (1631–1718).
Grosser philosoph. Идя по конторе, Левенталь про себя повторял отцовскую фразочку со всей отцовской едкостью. Нашел когда время отнимать. Он вернулся к работе, когда лампа над бумагами еще не совсем занялась своим голубым сияньем. Он-то себе обещал взять передышку, с тем чтобы все обдумать. Но не так уж его огорчало, что работы по горло.
Мистер Милликан, бледный, с раздувающимися ноздрями, прошествовал по конторе, неся в обеих руках гранки. Мистер Фэй задержал Левенталя, чтоб напомнить о желавшем рекламы предпринимателе.
— На той неделе — первым делом. Я прослежу, — сказал Левенталь. — Во вторник.
— Да, я слышал, у вас в семье утрата. Мои соболезнования. — Губы у мистера Фэя вытянулись в ниточку, кожа на лбу пошла морщинами. — И кто?..
— У моего брата, ребенок.
— О, ребенок.
— Мальчик.
— Как ужасно. Да-да, Бирд мне говорил. — Строгие губы придали ему вид холодности, переходящей в страдание. Левенталь понимал, откуда это идет. — И больше нет детей?
— У них еще сын.
— Чуть полегче.
— Да, — сказал Левенталь.
Он вдруг забыл о работе, глядя на мистера Фэя. Тут по крайней мере хоть приличие соблюдено. Бирд тоже мог бы минуточку выделить, сказать что-то. Милликан прошастал мимо, даже кивнуть не нашлось времени. Невысокого полета птицы, ничтожные, мелкие людишки. А-а, да какая ему разница. Ну, подошел в конце концов с вопросом этот самый Милликан, и даже не слушал ответа, только делал вид. Как моллюск в мокром песке; ты для него как шум морской. Левенталь оглядывал стол — бумаги, стакан, набитый цветными карандашами, дородная чернильница, подносик с корреспонденцией. Имелось несколько записок. Одна, датированная вчерашним числом, была от Уиллистона. Держа листок у груди, на ладони, он его оглядывал. Думал: «Позвоню, как чуть полегчает; едва ли это срочно, а то бы он меня выловил дома или вчера на работе».