Жесткая проба
Шрифт:
Ну, началась зоология! Вороны, шакалы...
Шершнев снял телефонную трубку.
– Отдел кадров... Фоменко? У тебя работает такой Гаевский. Что он такое?.. Угу... А увольнение Горбачева, разметчика из механического, через тебя шло? Ты его личное дело смотрел? Не поспел? Так посмотри. Как следует. И вот что, Фоменко, я в твои дела не вмешиваюсь, но имей в виду: отравлять людям жизнь я твоим работничкам не позволю. Ты им объясни, что не рабочий класс при них состоит, а они при рабочем классе. Понятно? Как следует объясни! А то вот такой Гаевский попадет в регистраторы, а считает, что в диктаторы, думает, если у него в шкафу личные дела сложены, так он уже и бог, и царь, всех людей себе
Зазвонил городской телефон. Шершнев снял вторую трубку...
День был до отказа набит всевозможными делами – важными, срочными, важнейшими, безотлагательнейшими. Дня не хватало, он его растягивал до предела человеческой выносливости. Одни, отработав свое, отдав всё, что могли и умели, уходили усталые домой, их сменяли другие. Он оставался. И этих других нужно было направлять, подталкивать, наставлять и вести.
Только поздно ночью, когда он уходил из кабинета и ещё не приехал домой, где поочередно или одновременно уже трещали телефоны – заводской и городской, – в час, когда он один шел по заводу, не спеша и без всякой цели, его не трогали, не теребили. Это был его час, час раздумий. Деловых, продолжающих окончившийся рабочий день. Или иногда стариковских, усталых... Он не любил их, но они приходили всё чаще, непрошеные, нежеланные и неотступные.
Ночью темп не спадал, цеха работали с полной нагрузкой, но завод как бы притихал, становился малолюднее. Не так заметна была суета людей, движение «кукушек», вагонов, ковшей и вагонеток. Лампочки, лампы, лампищи боролись и не могли побороть ночь. Она скрадывала контуры, искажала облики.
Крохотные горновые колдовали на литейном дворе. В розовых клубах дыма метались их гигантские тени. Медленно проплывали ковши со шлаком, унося в отвал сияющий над ними трепетный ореол... Фантастическими анакондами змеились на своих опорах газопроводы. Сухо трещала сварка, безуспешно расстреливая ночь укрощенными молниями. Под опорами шел высокий сутулый человек и самому себе казался еле заметным среди огромных творений маленьких человеческих рук.
Кто он? «Хозяин», как его называют? Подгоняльщик? Наставник и поводырь? Всё вместе и ещё что-то такое, для чего нет подходящего слова. Директор отвечал за всё: за кадры, за машины, за быт и прежде всего – за план. Всё вокруг – сложнейшее и примитивное, огромное и мизерное, пламенеющее и невидимое, громыхающее и неслышное, – всё существует, двигается, шевелится, действует во имя одного – плана. Полный металлургический цикл: столько-то тысяч тонн чугуна, стали, проката. И если их не было или было меньше, чем нужно, всё теряло свой смысл, цель и назначение. В других местах, на других реках и берегах, в других городах стоят другие заводы. Они существуют тоже для того, чтобы выполнять план. Распланирована вся жизнь, каждый удар молотка и лопаты.
И всё это для того, чтобы всего было больше и чтобы это было всё лучше, потому что это нужно людям для того, что называется счастьем.
Но сколько бы ни было чугуна, стали и проката, сколько бы ни было вещей, сами по себе они не сделают людей счастливыми. Это – неполный цикл. Нужно, чтобы люди, по гудку идущие в проходные завода, были спокойны, здоровы и, главное, уверены в завтрашнем дне...
Дышит, живет завод, горят печи, плавится сталь... Вот так в кипении забот, ссор, требований, скандалов и мирных бесед, в труде, сплетении тысяч судеб, воль и характеров, миллионов радостей и горестей горят людские души, плавится человеческая сталь... Чушь! Пустопорожние сравнения.
Металлургический шлак можно сбросить в отвал. В какой отвал можно сбросить человеческий? А мало ли чужеродных примесей из прошлого, из вчерашнего дня? Они плавают на поверхности, пузырятся, мешают, а то и вкрапливаются в самую толщу...
Время, только время меняет людей. Человек – не пшеница, гибридизацией и заклинаниями его не сделаешь новым...
Время – как быстро оно летит теперь, в последние годы. Говорят, всему своё время – время сеять и время собирать урожай... Что ж, мы не можем жаловаться: всходы густы и высоки. Только не так уж чисты, как хотелось, как нужно, как должно... Легко посеять неправду, но как трудно, как тяжко её выпалывать! Да есть и охотники прикрыть её, выдать репейник за драгоценный злак... А ведь и нам хочется не только сеять, воевать с сорняками. Мы тоже хотим собрать урожай, пусть и не такой обильный, как будет потом, после нас...
Что, старик? Сыну нищего байловщика, подручному вальцовщика, а ныне всеми уважаемому депутату и директору завода-гиганта захотелось славы, памятников? Вон фараоны оставили после себя пирамиды. Теперь к ним ездят туристы, глазеют и удивляются этим большим и ненужным вещам... Памятников тебе не нужно? И то хорошо! Счастья тебе добавить?.. А так ли уж было мало счастья в твоей жизни? Припомни и не жалуйся...
Одно только – отодвинуть подальше подступающую беду.
Как она выглядит, он увидел в клинике профессора Коломиченко, в Киеве. После сессии он лег в клинику к знаменитому отоларингологу, чтобы раз навсегда покончить со своим гайморитом. Операция прошла удачно, профессор шутил, он отвечал тем же, насколько можно было шутить с дыркой в скуловой кости и губой, завернутой к уху...
Через три года он заметил у себя симптомы, о которых наслушался тогда в клинике. Будучи в Москве, пошел к онкологу. Тот, осмотрев его, сказал, что определить так ничего нельзя, нужно лечь на исследование и попробовать рентгенотерапию, если понадобится.
Шершнев вернулся на завод. Стройки гигантских электростанций требовали шпунтов. Шпунты покупали во Франции, платили за них золотом огромные суммы. Прежде, когда строительство было не столь обширно, с этим мирились, но нельзя было все реки перегородить «золотыми» шпунтами. «Орджоникидзесталь» начал осваивать прокат шпунта. Лихорадило мартеновский, лихорадка трепала рельсобалочный. О том, чтобы оставить завод на несколько недель, а может, и месяцев, нечего было даже думать. Шершнев забывал о болезни в тревоге, ночных бдениях «шпунтовой лихорадки», потом пришли другие заботы – строительство сортопрокатного, подготовка к переходу на фосфористые руды...
Всё явственнее становились симптомы. Голос стал садиться, звучать глуше и тише, всё более слабым он себя чувствовал, отчетливо проступала желтизна. Что ж, старик, видно, подходит и твой срок?
Он никому не говорил о болезни. Товарищи, друзья с радостью помогли бы ему во всём, где можно что-то сделать. Здесь они могли только посочувствовать. Что изменит, облегчит сочувствие? Рано или поздно сочувствующие уйдут и, облегченно вздохнув, займутся своими делами, а ты останешься один на один со своей бедой. Один! Это единственный случай, когда человек действительно остается один. Никто и ничто не в состоянии тебе помочь. Горе одному...
Горе одному, если ты остался только со своей бедой, если ничего, кроме неё, не видишь, ничего не сохранил. Так ли уж ты беден, старик? После тебя не останется пирамид, монументов, ты не можешь похвастать, что вот этот завод, вот эту домну построил сам, своими руками... Ты никогда не оставался один и ничего не делал один. Но всю жизнь ты отдал, всего себя ты отдал, чтобы были и этот дом, и многие другие, и эта домна, и та, и этот завод, и другие... Ты, не оглядываясь и не экономя, отдал людям всё, что знал и умел...