Жестокие истины (Часть 1)
Шрифт:
Орозия поспешно выступила вперед, и очертила в воздухе большую спираль охраняющий знак.
– Да благословит вас святая Мадлена!
– добавила она.
Когда карета уже тронулась, из окошка показалась голова лекаря. Он помахал рукой и крикнул:
– Мы скоро вернемся! А вам, Орозия, я не советовал бы употреблять на завтрак столько цыплят!
Элиот приподнялся на козлах и оглянулся назад. Они так и стояли рядом: толстая женщина с бессильно опущенными руками, и молодой дворянин всё с той же загадочной улыбкой на губах. Элиот резко выдохнул, давя нахлынувшую тоску, и упал на сиденье.
За первым же поворотом они наткнулись на разбитую будку сторожа. Она валялась на боку, изрубленная топорами, а рогатка была вывернута из упоров. Такие же будки, покинутые сторожами, попадались на их пути постоянно, пока они не оказались за городскими стенами.
Огромный город не спал, окоченевший от ужаса. Его стройные улицы и площади наполнились мышиной возней, таинственными шорохами и скрипами. В окнах не было видно ни огонька - добропорядочные жители опасались зажигать свечи, чтобы не привлечь ненароком чужое внимание. Но за каждой запертой дверью притаились люди - шепотом переругивались между собой, молились, лихорадочно рассовывали по углам всё, что представляло хоть малейшую ценность. В щелях рассохшихся ставен блестели любопытные глаза. Страх и тревога носились в воздухе - это чувствовалось почти физически. Элиот не раз ловил спиной направленные в нее настороженные взгляды. А ведь они - все эти медники и булочники, - всего лишь несколько часов назад драли на площадях глотки, вспомнив вдруг, что являются гражданами Терцении и наследниками дедовских вольностей. И вот теперь они предпочитали отсиживаться за стенами своих домов.
"И падешь ты, человек, и будешь попираем ногами себе подобных, и скажут о тебе: страх в его глазах.". Кому принадлежали эти слова? Учителю? Нет. Он всего лишь повторил их, а написал - давным-давно, - Солив.
Настоящие хозяева города в этот темный час деловито сновали по улицам и переулкам: ломали топорами двери, тащили завернутое в ковры барахло, орали хриплыми голосами песни, или пьяные, валялись на снегу - рядом с людьми, ими же и зарезанными. Осторвки этой сумбурной жизни блуждали по городу, как шаровые молнии в грозовой туче, иногда взрываясь яростными воплями и звоном железа, иногда рассасываясь в безобидные болотца. И совсем уж дико было видеть сверкающий огнями кабак и веселую компанию возле него, отплясывающую под музыку вокруг костра. Присмотревшись, Элиот увидел, что в костер грудой были свалены картины и роскошная мебель красного дерева.
У Портового спуска случилось то, чего с тревогой ждал каждый из путешественников: на них напали мародеры. С разных сторон к карете кинулись люди, и грубый голос рявкнул:
– Именем Ангела, остановитесь!
Кто-то схватил лошадь под уздцы, кто-то, захохотав, прыгнул на ступеньку. Того, что происходило сзади, Элиот видеть не мог - с него было достаточно событий, что творились впереди. Аршан приподнялся, и дико гикнув, хлестнул плетью человека, державшего лошадь. Тот грязно заругался и сел на камни мостовой, ухватившись за лицо. Второй удар Аршан обрушил на спину правого мерина. Элиот сжал влажными пальцами костяную рукоять ножа, но воспользоваться им не пришлось. В какой-то момент он увидел ревущую что-то бородатую морду, и изо всех сил ткнул в нее сапогом. Еще двое, завывая, покатились по мостовой, и ошалевшие от боли лошади вынесли карету на свободное пространство. Их бегство сопровождалось криками и несколькими камнями, брошенными вслед. Этим дело и закончилось.
– Думал - всё!
Элиот удивленно повернулся на голос. Говорил Аршан - на лбу его проступили капельки пота, а по лицу блуждала нервная улыбка.
– Как он, понимаешь, нырнул под пегого, так у меня аж в животе всё перевернулось!
– признался Аршан и коротко хохотнул.
На этом его словоохотливости пришел конец. Элиоту оставалось только дивиться тому, что делает опасность с людьми. Но разве не довелось ему видеть в этот сумасшедший день, как железные вроде бы люди плачут, словно дети, а грубые становятся вдруг нежными и сентиментальными?
Через пять минут они выехали к воротам. Обе створки были распахнуты настежь, а мост опущен. Здесь мастер Годар отпустил бравых парней Дрюйссара, дав им в награду по коронеру.
Перед ними потянулась бесконечная
IV
Две недели минуло со дня бегства из Терцении. Две недели тянулась вдоль обочин унылая чересполосица, кое-где скрашенная чахлыми рощицами с напрочь вырубленным подлеском. Мелькали грязные деревеньки, до тошноты похожие друг на друга, попадались иногда придорожные алтари святого Илли, вырастали из-за горизонта кладбищенские курганы. Правда, в последнее время местность постепенно менялась: сады почти исчезли, лес стал гуще и выше, а пашня, хотя и врезалась в него обширными проплешинами, но более не кромсала в клочья. Народ тоже был уже не тот: рослые крестьяне с волнистыми волосами смотрели нахально и даже с некоторым вызовом, ничем не напоминая похожих на грачей мужичков из окрестностей Терцении, измордованных налогами.
Элиот за эти дни совершенно преобразился. В нем обнаружилась необычайная предприимчивость, которую нелегкая жизнь беспризорника ковала долгими годами. С большой ловкостью он торговался с трактирщиками, следил, чтобы лошадям не подсыпали в овес соломенной сечки, а вместо жареной баранины не подсунули псину. В конце концов, ему удалось убедить лекаря перейти на мясную пищу: то, что в городе расценивалось как чудачество, в дороге могло свести в могилу. Мастер Годар лучше Элиота знал об этом, и был вынужден уступить. В отличие от своего ученика, он сильно страдал: Элиот с удивлением обнаружил, что лекарь ни разу в жизни не удалялся от Терцении дальше, чем на сотню километров. Права была Орозия! В первый же день мастер Годар свалил на ученика все хозяйственные заботы, и с молчаливой признательностью принимал его услуги. Элиот из кожи вон лез, но, разумеется, оградить учителя от приставаний клопов, от грязи и сырости он не мог. В конце концов, мастер Годар свыкся и с клопами, и с мясной диетой но только не с грязью. Брезгливая гримасса не сходила с его лица. Каждое утро он не упускал возможности обмыться хотя бы и в холодной воде, но все усилия шли прахом - по вечерам лекарь ничем не отличался от Аршана, который и до этого излишней чистоплотностью не страдал. Весенняя распутица уверенно вступала в свои права: дороги превратились в сплошные болота. Правда, северный тракт считался оживленным, и здесь попадались большие участки гати, но всё равно по нескольку раз на день карета по ступицы увязала в грязи. Тогда всем без исключения приходилось выбираться наружу и помогать лошадям вытягивать карету. Сама эта невозможность содержать тело в чистоте выматывала мастера Годара ничуть не меньше, чем дорожные тяготы. Он сделался молчалив и изрядно похудел за последнее время - одежда болталась на нем, как на скелете.
– Поскорее бы...
– то и дело бормотал он, уставясь в слюдяное оконце мертвыми глазами, и в такие минуты Элиоту становилось больно за него.
Единственным человеком, о котором можно сказать, что он совершенно не изменился, был Аршан. Этому, похоже, вообще было наплевать: куда они едут, и зачем.
К исходу пятнадцатого дня усталые путники въезжали во двор очередного трактира. Над воротами была приколочена вывеска, иззвещавшая всякого, что за умеренную плату его ждет здесь теплая постель и сытный ужин. Трактир назывался "На пути". Хозяин, наверное, был человеком зажиточным, и в средствах не скупился: при трактире имелись и баня, и кузня, и даже маленькая церквушка. Весь двор загромождали два десятка повозок, зашпиленных парусиной - по всей видимости, это был купеческий обоз. Захлебывалась лаем дворовая шавка, с конька скалился бычий череп, оберегающий от нечистых, по расквашенной грязи, подобрав замызганный сарафан, пробиралась в кладовую девчонка. Один из осколков суетливой придорожной жизни; сколько их было и прошло мимо, стершись из памяти без следа.
Аршан слез с козел и принялся неторопливо распрягать меринов. Элиот и мастер Годар, скользя в грязи, пошли в трактир.
Внутри было черно от людей: бородатые купцы, охрана, приказчики. Под потолком плавал многослойный, как пирог из пенок, табачный дым. Элиот невольно задержал взгляд на почтовом курьере, у которого на плаще была вышита собачья голова с высунутым языком. Собака долженствовала обозначать неутомимость, но в народе ее прозвали сучкой, а имперскую почту, соответственно - сучьим домом. Сучий служитель со смазанным от переутомления лицом, сидел в углу: набитая почтой сума валялась в его ногах. В этой суме между любовным письмом и бухгалтерской табелью вполне мог лежать и хрустящий пакет с приметами лекаря и заявленной за него наградой. Впрочем, то была скорее мнимая, чем реальная угроха, и Элиот отвернулся от курьера.