Жестокое милосердие
Шрифт:
Молчание меня вовсе не тяготит. Проведя в седле целый день, я зверски устала — какие тут разговоры!
Но вот с ужином покончено. Возвращается хозяин и по узкой лесенке ведет нас наверх, где приготовлены комнаты. Их разделяет лишь стенка, но двери в ней я, по счастью, не обнаруживаю. Это слегка успокаивает меня, но я все равно долго ворочаюсь в постели, не в силах заснуть. Очень уж явственно ощущаю Дюваля по ту сторону стенки. Пламя его души горит сильно и ровно. Как оно не похоже на жизненные светочи сестер, рядом с которыми
На другой день мы пускаемся в путь еще до рассвета. Выбравшись из города, до самого полудня не делаем остановок. Если я что-нибудь понимаю, Дюваль готов ехать и дальше, но лошадям требуется передохнуть.
Мне тоже, вообще-то. Но я нипочем не желаю в этом сознаться.
Пока он занимается лошадьми, я разминаю ноги и затекшую спину. Напоив лошадей, Дюваль пускает их пастись, после чего роется в своей седельной сумке и извлекает небольшой сверток. Сунув его под мышку, идет прямо ко мне.
Я стою посередине поляны, греюсь на солнышке. С неудовольствием осознаю, что буквально впитываю каждое движение Дюваля. Вот он отбрасывает за плечо плащ, вот стаскивает потертые кожаные перчатки… До чего я дошла! — меня завораживают его руки. Я немедленно вспоминаю их прикосновение, их живое тепло… Делаю над собой усилие и отвожу взгляд.
Дюваль и не подозревает о том, какие чувства обуревают меня. Он разворачивает ткань и берет треугольный ломоть твердого сыра. Разламывает его пополам и протягивает мне кусок:
— На, поешь.
Я невнятно благодарю и беру угощение. Теперь я вроде как завишу от него, вот еще не хватало! Сперва меня кормил отец, потом собирался кормить Гвилло, а теперь еще он! Всколыхнувшееся детское упрямство велит запустить в него этим сыром и ни в коем случае не брать его в рот… но я давно уже не дитя. На мне долг перед моим монастырем, моим святым покровителем, моей герцогиней. Я жую и клянусь себе, что в следующей гостинице сама расплачусь за еду.
На поляне тихо, только журчит ручей, из которого напились лошади. Молчание кажется мне неловким, но о чем мне говорить с Дювалем? О каких-нибудь пустяках? Вот еще глупость… Интересно, а он чувствует нечто подобное?
Я кошусь на него и с негодованием обнаруживаю, что он наблюдает за мной.
Мы одновременно отводим глаза, но, даже не глядя, я каждым своим органом ощущаю его близость. Чувствую едва уловимое тепло его тела. Обоняю запах кожи и мыла, которым он пользовался утром в гостинице. Это неотвязное присутствие просто бесит меня. Ау, где вы, все мои обиды на этого человека? Где вы, подозрения? Куда пропал гнев?
Я вдруг спрашиваю:
— Что тебе было нужно от Ранниона тогда в таверне?
Вот так. Просто образец утонченной хитрости и расчетливого коварства.
Он морщит лоб, словно делая нелегкий выбор, и наконец отвечает вопросом на вопрос:
— А что тебе известно о человеке, которого ты там убила?
Я удивленно моргаю:
— Я
— И тебя это устраивает? Действовать вслепую, не ведая, почему и за что?
На самом деле меня это устраивает, и даже очень, но сам вопрос раздражает. Дюваль как бы намекает, что у меня ума не хватает не то что узнать сверх необходимого, но даже пожелать этого.
Я холодно отвечаю:
— Не надеюсь, что ты сможешь понять долг и послушание верных Мортейна.
Он настаивает:
— Как же монастырь определяет, кого следует убить?
Я вглядываюсь в его лицо, но не могу разобраться, чьи деяния он подвергает сомнению — монастыря или же сугубо мои.
— Это дело монастыря, господин мой. Оно тебя не касается.
Но его не так легко сбить с толку.
— Раз уж я должен представить тебя ко двору, было бы весьма нежелательно, чтобы меня использовали втемную, заставляя убирать трупы и давать объяснения.
Недовольно вздергиваю подбородок: именно такую роль я ему успела отвести.
— Я жду, чтобы матушка настоятельница известила меня письмом. Иногда же бывает и так, что святой сообщает Свою волю непосредственно мне.
— Каким образом? — спрашивает тотчас Дюваль.
Он натолкнулся на загадку, и его пытливый ум желает немедленно ее разрешить.
Я пожимаю плечами и стараюсь перехватить инициативу:
— Помнится, я тебя спрашивала про Ранниона…
Он снова замолкает, и так надолго, что я уже думаю — не ответит. Но когда все-таки начинает говорить, я почти сразу жалею, что он не смолчал.
— Неужели тебя все-таки нисколько не беспокоит, каким образом они там принимают решение? Что будет, если они ошибутся?
— Ошибутся?.. — Кровь ударяет мне в лицо. — Не представляю себе, каким образом такое могло бы произойти. Карающую длань монастыря направляет святой! Не богохульствовал бы ты лучше, господин мой!
— Я не в святом твоем усомнился, милочка, а в людях, которые берутся истолковывать Его волю. Мой опыт, видишь ли, свидетельствует, что люди далеко не безгрешны. — Он делает паузу, и от его последующих слов съеденный мною сыр просится обратно: — Раннион работал на герцогиню.
— Нет! Он был изменником! Я своими глазами видела на нем метку!
Дюваль резко оборачивается, в его глазах жгучий интерес.
— Метку измены, что ли? И как же она выглядит?
Тут я отчасти прихожу в себя от потрясения. Теперь я понимаю, как ловко он развязал мне язык.
— Вот этим, — говорю я, — не собираюсь с тобой делиться.
— Разве настоятельница не говорила, что мы должны помогать друг другу?
— В мирских делах — да, но о том, чтобы выдавать тайны нашего поклонения, речи не шло! — Я указываю на серебряный листок, приколотый к его плащу. — Ты же не посвятишь меня во все ритуалы святого Камула?